Голос из глубин
Шрифт:
— Ваше синющее домашнее платьице как лоскуток океана, вы, вижу, даже не думая о том, все присягаете море-океану на верность. И как легко двигаетесь, Наташа. Какой же вы рабочий человечек, — в его голосе послышались нотки нежно-покровительственные.
И опять внезапно плеснулась в ней тревога за него. Пододвинув к Амо тарелочку с приготовленными бутербродами, налила ему крепкого чаю, насыпала сахар в его чашку и размешала.
Амо, лукаво прищурив один глаз, улыбнулся.
— Подозреваю, вы здорово, мой дружок, дрейфите за Андрея. Тут вы не чета ему, он искушенный оратор от науки.
— Не скажите. Смотря где, когда и перед кем. На ученых советах, когда был он под рукой Конькова, каждый выход на кафедру стоил ему дорогонько.
— Беру свои слова обратно. Ну, Наташа, мой добрый ангел, или, как сказал бы Аятич, Зегзица вы! Просто себя чувствую как десятиклашка во время Дня открытых дверей. Все ясно, и даже пыльца и споры, подобно мне, клоуну, лишь побывав в лаборатории Рощина, могут играть настоящие роли, разоблачая тугодумов.
Он взял чашку, и Наташа заметила, как пододвинул блюдце к себе не пальцами левой руки, а собрав их в жменьку. Стеснялась и спрашивать, каковы его планы, — недомогание затягивалось, да и он все разговоры переводил на дела Андрея и ее.
— Это ничего, Наташа, что на меня напала охота чаи погонять? Ну, выпейте со мной еще чашечку, а я признаюсь вам еще в одной слабости, которую совсем недавно сам и обнаружил. У меня впервые появилась семейная гордость. Вы и виноваты, не качайте укоризненно головой. Сделали необдуманно надпись, и в ней просияло мне слово «братик». Я и без того был семейным в этом доме болельщиком, а тут выдвинулась и душевная корысть, она свой голос кажет.
Оба рассмеялись, Наташа невольно покраснела.
— Меж тем вашу книжку о декабристах-географах уже обчитали почти все мои цирковые друзья. Среди них есть люди очень тонкие, знающие. Нас сами странствия образовывают, да и многое иное. Так вот, один сказал, как припечатал: «Серьезно, а увлекательно!» И я, хоть все читал-перечитывал еще в рукописи, кое-что наново разглядел. Особенно пронял меня быт, детальки, живые прикосновения ветра, воды. В океане ль, когда Завалишин, совсем молоденьким шел в Америку иль странствовал по Калифорнии.
А наводнение в Петербурге, как вода дохлестнула до квартирки Рылеева в доме Русско-Американской компании, «что у Синего моста»! Вы ж, молодец, не чураетесь вталкивать читателя в самую порой и парадоксальную игру жизни. Управитель делами, весьма нуждающийся, да к тому и писатель хоть куда, Рылеев не только в той Русско-Американской компании сблизился с многими лицами, имевшими влияние на государственные дела, но и по семейной необходимости — дитя имел малое — держал при доме корову, а в последнее время свинью, и вся живность при том же авторитетном казенном доме. Нужда покрасноречивей иных рацей! Заворожило меня появление в разгар наводнения друга Рылеева — Александра Бестужева. Он-то и помог корову и лошадей втащить на третий этаж, в присутственное место. Самого-то хозяина, кажется, и дома не было. Причуды времени и наводнения.
Тут ночью мне как-то не спалось, есть у меня такая придурь — зажег большие свечи. И в цирке я люблю следить за игрой теней, рождают их цирковые огни. Вдруг тени отбегают от тебя, у них своя жизнь, самостоятельная, а порой они вступают с тобой в странное партнерство. А вы примечали их гигантскую втору, когда акробат крутится под куполом цирка?! Отважился я при свечах сунуться и к вам в книжицу. И сразу угодил в кабинет к Рылееву в ночной час, вы и впустили меня к нему для близкого знакомства.
Вижу, Кондратий-то Федорович пишет стоя, перед ним три доски, обтянутые холстом. На них бумаги, корректуры, книги. Занимаясь, он ходит, а над доской протянута проволока, на ней приспособлен с горящей свечой подсвечник. От него другая проволочка примотана к поясу Рылеева. Ну, свечка, как живое существо, за ним, — куда он, туда и она. И тут я увидел вроде б его тень, и не одну. Перед последним уходом человек должен многое успеть. Может, тени ему и способствовали. Рассказываю о странном происшествии, приключившемся со мною, а хочу, чтоб вы сами увидели, как сопоставляются жизни — ближнего и те, ушедшие. Есть пронзительные соприкосновения, а время то отступает, то приближается. И вижу отблеск свечи в глазах Завалишина на переходе в Америку, упрямо корпящего над картой в каюте не очень уж остойчивого корабля. Уверяю вас, проверено собственным опытом, свечи умеют возвращать живое живым..»
15
А на другой день тогда, три месяца назад, приехал Ветлин, привел с собой русоголового стеснительного Славу Большакова, и она, Наташа, с Андреем тоже отправились, пригласил Гибаров, — на просмотр старого фильма «Дети райка». Амо был в привычном темно-голубом костюме, вроде б и неизменившийся, только тени под глазами легли резче, и он, как к стороннему существу, примерялся взглядом к своей левой руке — она заметно плохо слушалась его.
Августовские сумерки чуть-чуть пронизывали ветерки. Всей ватагой прошлись перед сеансом по Александровскому саду, вдоль Кремлевской стены и повернули к клубу МГУ на углу улицы Герцена, к старому зданию, еще в студенческие годы обжитому Шероховыми. Амо чуть иронично говорил:
— Конечно, вы странники, что с вас возьмешь! Но фильм-то время от времени крутят три десятка лет кряду, а вы и не удосужились посмотреть. Я видел его впервые мальцом, а потом еще и еще, историю рождения картины узнал позднее. Тогда на хребте Франции, в 1944-м, сидели нацисты, а уж ее сочиняли в Ницце режиссер Карне, поэт Превер, мысль подал и увлек их Жан-Луи Барро, он предложил в звуковом кино сделать фильм о миме, то есть о молчальнике. Сам и сыграл роль Батиста-Пьеро, и теперь считает ее своей заглавной. Я так рад, сегодня увидите его, — не очень уж скромно, но просмотр этот считайте моим подарком.
После фильма поднялись вверх по узкой горловине улицы Герцена к Никитским воротам. Ветлин сказал:
— Ну вот, наконец я в Москве, иду рядом с вами. — Он с тревогой взглянул на Амо и добавил: — Хорошо, когда мы вместе, подольше б так.
У Тверского бульвара он перехватил у случайно подвернувшейся цветочницы гладиолусы и протянул их Наташе, после фильма она совсем притихла.
Андрей наклонился к жене, как-то наивно, с тревогой спросил:
— А грустновато, когда карнавальная толпа разъединяет Батиста с нею — Гаранс?! Она ускользает, и догадываешься — навсегда.
Слава Большаков удивленно говорил Амо:
— Я б не поверил, что фильм давний. Сразу берет за живое, с первой сценки, когда среди толчеи, толпищи идет уличное представление. Едва появилась там, на экране, удивительная зрительница, и ты уже сам попался, втянут в действие, оно стремительно. Кто-то кого-то успел облапошить, но уже тут тебе и характеры, и все в клубок: простодушие, обман, наивность и чьи-то козни. Захватывает. А сплетено как в музыке, не разъять. — Слава повернулся к Ветлину: — А как вам?