Голос из глубин
Шрифт:
— Но сейчас я произнесу напутствие к вашему австралийскому хождению и рвану северным исландским стихом. Тут десятый век аукнулся или тринадцатый, мне все едино. Но у вас-то я наткнулся на важную фразочку, как я понимаю — ключ к вашим поискам нащупали вы на Фареро-Исландском поднятии. Тогда «разбежались» вы и ровно в двадцать четыре ноль-ноль, как выражаются моряки и ученые, решили обсудить с Джоном, находясь там, в котловине Норвежского моря, а было это во время его вахты, сокровеннейшее для себя. Но записано в вашей тетради кратко: «Предполагаю, мы исследуем область, которая в прошлом была сушей». В этот момент по моему мановению со дна Норвежской впадины поднялся скальд и произнес вису, оберегая вас, признав сродство ваше, Андрей, с храбрыми викингами:
Покуда он здесь или путь держит к дому, Посуху иль по морю, землей иль водой, Да будет мир ему везде и всюду, Пока он целый и невредимый домой не вернется.Андрей в своем запасном кабинетике, тут же, на верхотуре, приготовил кофе. Они пили медленно и молча. И неожиданно он, как заметил про себя Гибаров, раскололся:
— Что ж, коль вы так щедро произнесли мне вису из саги, как догадываюсь, о Гретире, покажу вам странички из моего письма Наташе, она-то дала мне право воспользоваться ими по своему усмотрению, перепечатала и давным-давно сунула в записи о рейсе. Уж вы простите меня за колористические подскоки. Но иногда, чтоб выдержать физическое наваждение, будто уходишь в иное, смещаешь. Вот я и пробовал в письме с «Гломара» кое-что намалевать для Наташи.
Амо сочувственно кивнул и улыбнулся, подумав: даже он, чтобы одолеть тяготы Андреева странствия, и то вызвал на помощь своего маленького дружка, отважного ослика со странной кличкой Фасяник.
Шерохов протянул Амо страницы из старого письма.
— Как раз тут наши мытарства, уже на переходе от тех самых мест, куда вы добрались вслед за мною.
С первых строк Амо сразу признал интонацию, какая появлялась у Андрея лишь в письмах к Наташе, порой он вдруг делал крутые виражи от лаконичной информации к поэтическому ходу.
«Если б только был я художником, колористом, сжал бы зубы — качка не моя стихия! — и попытался б вопреки ей, растреклятой, сделать серию этюдов! Я уж примечал — хорошо фантазировать за счет иной профессии! Так как бы умудрился я, художник, в самую непогодь писать маслом?! Но можно ведь, говорю я себе, сделать набросок и наметить соотношение цветов, нынче на редкость мрачных, хотя и в палитре мрачного происходит уймища перемен. Догадываюсь: есть оттенки необыкновенно трудноуловимые, но их поймать обязательно и хочу.
Сглаза нет, но я, видно, все же сглазил здешнее было и возникшее равновесие в природе, даже благоденствие. Зори-то накануне и вправду оказались тихие — и небо голубело, и светло-серые облака подсвечивались сдержанно-бронзовым, так отмечало солнце свой закат в океане. Умиротворенные таким свечением, мы отправились накануне по каютам. А утром — событие. Геохимик Давид дал учуять нам запах нефти, вот что выхватила трубка! И оказалось — нефть видна в ультрафиолетовом свете. Остановили бурение и после заливки в скважину тяжелого глинистого раствора демонтировали трубку. Посоветовались, решили бурить еще две скважины на плато Воринг — на бровке и у подножья. К пяти вечера подняли трубки и пошли к 342-й скважине.
Что же, все свидания требуют подготовки, полны тревоги и самых разных ожиданий. А тут еще ухудшилась погода — шторм шесть-семь баллов. Дождь. Низкие тучи, ветер в корму. Только я отважился представить себя на месте художника, чтоб не пропала зазря вся круговерть темнеющих цветов, усилилась качка. Идет так называемая ложбина низкого давления. Оказываю на прозаическом уровне внутреннее сопротивление качке — заставляю себя читать двенадцатый том бурения! «Гломар» качает, до пяти градусов бортовой, до трех градусов килевой. Ветер свистит. Дождь льет… Но около полуночи мы стали на свою упорную работу. Порой мне кажется, немножко мы и маньяки, даже не верится, что можно вкалывать в такую погодищу. А вкалываем всяк на свой манер, имея и свой маневр.
В шесть утра мы повскакали, первая колонка! Ветер немного стих, нет уже барашков, но качает все еще сильно и все еще идет дождь, и диву даешься, как возможно бурить в такую качку. Смотрю: раскачивается вышка, мотает трубы, и поражаюсь еще и еще этому техническому чуду — «Гломару».
Погода мрачная, черные тучи, серое море… Но внутреннее напряжение во мне не ослабевает в ожидании колонок. Брали через три колонки на четвертую, а теперь пошли брать их непрерывно. Мощность осадков здесь двести метров — сто восемьдесят. И пришла в голову мысль: есть же определенная закономерность в несовпадении возраста базальтов по периферии океана с возрастом аномалий и одновременно с повышением их щелочности — все это результаты, может быть, переработки окраин… Глубина 1400 метров. Подходим к фундаменту. Бурение замедлилось вдвое».
— Андрей, — воскликнул Амо, — в состязании скальдов победили вы, ваше письмо к Наташе тому свидетельство.
Шерохов, не разжимая губ, как-то стеснительно улыбнулся и отрицательно помотал головой.
23
Московский крепкий мороз провожал Андрея до трапа самолета.
Уже через час-другой лёта возник свой, как ни странновато это казалось Шерохову, даже бивачный быт: галдели перепившиеся англичане, распевали, громко переговаривались меж собой филиппинцы, они возвращались домой с нефтяных промыслов Южной Аравии.
Он не чаял разглядеть сверху Гималаи, в прежние рейсы ему не фартило с великими горами, то скрывала их ночь, а то облака. Но и на этот раз сплошная облачность на высоте девяти тысяч метров прикрывала горы. Самолет набрал высоту, поднялся над облаками лишь на километр.
В районе Сингапура дождило, в Индийском океане хозяйничал зимний муссон, даже на рейд заходила сильная волна.
Когда Андрей добрался в Сингапуре до порта, разыскал у дальнего пирса «Федора Каржавина», одним из первых его вместе с капитаном Геннадием Сорокой встретил японский океанолог Ямамото. Улыбаясь, благодарил он Шерохова за прекрасный переход из Токио в Сингапур, удалось ему изрядно поработать своими приборами. «Я очень обязан вам за приглашение», — твердил он.
А капитан с пристрастием расспрашивал о «московском морозце».
Переждав, пока Андрей побеседовал с участниками рейса, Ямамото пригласил его на прогулку.
— На прощанье, — я, к сожалению, должен возвращаться домой, в Токио, — может, вдвоем поездим по Сингапуру и походим.
Сухонький, непонятного с виду возраста, а было ему лет пятьдесят, Ямамото был по-юношески подвижным. Он заинтересованно и как-то вкрадчиво говорил о работах Шерохова, охотно делился с ним наблюдениями, высылал и раньше материалы Андрею. Долго бродили по замысловатым узким улочкам, их развлекало сингапурское столпотворение, архитектурная пикантная окрошка — рядом с респектабельными, европейского типа домами соседствовали домишки колониальной поры. Поплутали в китайских и малайских кварталах, заглянули в одну из маленьких харчевен. Когда уселись за столик, Ямамото, улыбаясь, спросил:
— Вы заметили треугольную вывеску? Она напомнила мне нашу сказку «Треугольный сон». В старину это случилось, в далекую старину, приснился Хати сон, под Новый год, похитив волшебную палку, он попал в харчевню «Три угла» с такой вот вывеской, как в нашей, уселся в треугольном зальце за треугольный стол, у хозяина оказалась заячья губа, а по столу прыгала вокруг блюда с гречневой лапшой треугольная лягушка. Хозяин, узнав, что у гостя нет ни гроша, спустил его с лестницы, и Хати ударился лбом о треугольный столб и долго растирал треугольную шишку на своем лбу… Тут Хати вовремя проснулся…
Андрей рассмеялся:
— Ваша изящная народная сказка предвосхитила кубистов. Ай да Хати!
Постояли на берегу, разглядывая большие сампаны, на их бортах наведен был огромный глаз, смахивавший на рыбий.
— Никак не приду в себя, после московских морозов я сразу бухнулся в зеленое раздолье, а мы щеголяем в рубашках с короткими рукавами.
Подкралась ночь, они вернулись на судно. Дружески простились, условясь: на обратном пути, уже после Австралии и Брокена, обязательно заглянет Шерохов в Токио, на огонек к Ямамото.
— Да перед тем выкрою время, — говорил Андрей, — наконец получше вникну в сумбур этой вот страны — Сингапур ощущаешь как особую, нафаршированную контрастами планету или, быть может, детективный ребус.
«Федор Каржавин» вышел из Сингапура ранним утром 25 января. Казалось, все вроде б и одинокие глаза, намалеванные на бортах сампанов, уставились на небольшого, но ловкого северянина «Федю», умело скользившего меж ними.
Прошли Яванским и Зондским проливами, и уже вечером Андрей, стоя на крыле мостика рядом с капитаном, наблюдал, как играло зарево Джакарты в облаках. Отзвук электрических огней ввинчивался в небо и оттуда доходил до удаляющегося судна, как человеческий голос, как бы окликая.
Справа остались Суматра и маленький островок-вулкан, мимо него Шерохов проходил не впервые, но невольно поежился, вновь представив давнюю катастрофу, извержение Кракатау. Слева на Яве просматривался издали порт Сенанг, на всех островах склоны гор в три яруса покрывал тропический лес. И опять как-то не по себе становилось, даже не верилось — сейчас дома, в Москве, трещат морозы, да еще сорокаградусные, а тут буйство зелени…
К вечеру 28 января вышли из Зондского пролива в Индийский океан, и сразу же стало сильно качать — зыбь. А переход предстоял длительный, туда, где смыкаются Западно-Австралийский хребет и Восточно-Индийский. Шли с промерами и магнитной съемкой, а в конце перехода вели сейсмическое профилирование. Качка усилилась, ветер крепчал, превращался в штормовой. С трудом превозмогая дурноту и головную боль, жестокие последствия контузии, Шерохов наблюдал за приборами.