Голос из глубин
Шрифт:
Долго перебирал письма сына, присланные из разных портов, а то и с оказией. Разворачивал, читал:
«Считай, дорогой отец, мои письма листками из дневника.
Ты-то сам вырос у моря. Пойми, когда отваливаешь от стенки и видишь уходящий, движущийся берег, удивляешься. Он как будто и отталкивает тебя, и между нами все увеличивается и увеличивается пространство, уже новое, будто и неведомое. А среди книг на судне главной становится «лоция», на этот раз, кроме «Лоции берегов Японского моря» и «Лоции Австралии», особенно влечет меня «Океания», «Новая Гвинея».
«Это было перед «Маклаевским рейсом», — счастливо улыбаясь, припоминал Михаил Федорович.
Но ту передачу смотрел и Ховра, крепко сбитый, удачливый директор Выдринского института, с короткой стрижкой, волевым подбородком, грудью спортсмена и пристальным, «выработанным» взглядом узких светлых глаз.
Вкруг него уселись подростки-дети, «моя образцовая семья», как любил он говаривать на людях.
— Папа, так это ж убийца Семыкина, как сейчас припоминаю его лицо, ты ж показывал фотографии нам. Ты говорил: его еще снимали и перед последним рейсом, как сейчас помню, — захлебываясь частила, тряся челочкой, юная Софочка.
Но, увидев, как бонгуанцы с копьями и луками, с отведенной тетивой насунулись на капитана, она взвизгнула:
— Ну, его сейчас и проткнут!
И ответствовал ей солидно и весомо, подыгрывая отцу, братец ее Сима:
— Дура горькая, так это ж документ. Если б намечалось убийство, его бы ни в жисть нам не показали!
Но сам Ховра откинулся всем корпусом на спинку мягкого кресла и безмолвствовал, он онемел от негодования.
Был он вне себя от идеологического проступка телевизионщиков. Как? Пускать на экран такую персону? Да и не персону вовсе! Этого капитана, из-за которого безукоризненная репутация института и самого Ховры могла быть поставлена под сомнение?! И вдруг реклама, как раз тогда, когда Ховра свое доказал, но при том истратил самое ценное — кучу времени. Теперь над капитаном не властны копья дикарей, их стрелы, он уже и так загарпунен. Не ходить ему более в научном флоте, а там, глядишь, и заработает все же уголовное клейменье, определенную статью за преступную халатность как минимум. А то и по более солидному счету чего схлопочет. Ховра вооружился блокнотом с фирменными позывными своего довольно-таки крупного офиса. Он запишет, кто авторы и кто редакторы передачи, он свое с них спросит и на них кое-чего испросит. Крутят старый фильмик, где капитан этот, видите ли, смотрит в миллионы глаз герой героем. Идет эдак с обнаженной шеей, с голым ногами прямо на вооруженных дикарей. Стоп. Советскому ученому так негоже называть бонгуанцев.
А может, у него, у Ветлина, все в порядочке, если вертят эту штуковину на экране?!
Но Софочка и Симочка, дети Ховры, в восторге от папуасов, фильм-то весь в цвете! Они теперь без ума и от хладнокровного бледнолицего.
Правда «фазе», «отец», — в доме принято легкое обращение с английским, — очень недоволен.
— Будем жаловаться, — твердит он.
А на экране меж тем рифовые атоллы и крупным планом еще раз капитан и залив Астролябия. Бухта Константина.
Путь совсем недолгий до Бонгу. Сперва роща кокосовых пальм, потом открытое пространство, дорожка через него, заросшее высокой травой унан, с двух сторон желто-зеленые холмы, за ними горы сплошь в облаках. Справа внизу сквозь заросли просвечивает океан.
Опять во весь кадр капитан Ветлин. Его лицо, веселая фигура в красной рубашке. И голос за кадром:
«Наш капитан Василий Михайлович Ветлин делится своими трудностями только в самых редких случаях. Но в его каюте постоянно решаются самые жизненно важные для рейса проблемы».
Ховра вскакивает на свои отлично тренированные в теннисе ноги и пружинит ими даже сейчас, приняв отчетливо вертикальное положение. Он слегка прогибает спину для разминки.
— Ну, это уж слишком. Он никакой уже не капитан научного флота. С этим-то все!
Ховра сделал повелительный жест, что-то решительно отсек, приняв себя в этот момент явно за некоего вершителя судеб человеческих. Он продолжал, ярясь, шельмовать Ветлина вслух, дети с испугом озирались на отца.
Но экран оставался глух к неистовству Ховры.
…Раннее утро на Берегу Маклая. Опечаленные лица, экипаж и участники рейса прощаются с бонгуанцами. Удивительны головы детей с густыми волосами рыжеватого отлива. Капитан торжественно вручает прощальный подарок — огромную рыболовную сеть — старейшему жителю деревни Таногу…
…Уже под утро дописывая письмо своему другу, Ветлин, не подозревая, что сам-то он явлен был на экране и возвращено оказалось счастливое для него время, настойчиво спрашивал Андрея, надеясь на его доверчивый отклик:
«Ведь не моя ж это причуда, не мне одному только кажется, что праздники души, события неповторные, могут возвращаться к нам не как бедная память, а как обжигающая радостью правда. Теперь я не то что руки свои тяну к весело отплясывающим языкам пламени, я от макушки до пят вбираю в себя тепло от того костра дружбы, у которого сиживали мы оба порой неподалеку друг от друга, мой дорогой Рей!»
13
В самый отчаянный день, в бессонную ночь, когда воспоминания не просто обступают, но силятся отстоять непоправимо утраченное, начинает вертеться, как белка в колесе, частушка-другая, услышанная Славой еще в детстве.
Может, и в скуповатом на всякие нежности Архангельске все же была-жила своя, то есть его, Славы, добрая старушенция, не называть же ее феюшкой, которая навевала вокруг оттопыренных мальчишеских ушей притчи, напевки разные про всякий опасный случай, впрок его снаряжала. Кому-кому, как не ей, ведомо было, какие жестокости будет выталкивать жизнь супротив него хотя бы лишь из-за распахнутой его натуры…
Только в полудреме снова приглянулось ему лицо Нины, как и два года назад, приманивал голос ее, вновь поверил он в искреннее отношение, но зачастила над его изголовьем незнакомая женщина-песельница свои частушки, словно подкидывая опровержение обманной дреме:
До чего ж любила слушать Пароходные свистки; Не нашла я в жизни счастья, Кроме горя и тоски.Вроде б и незамысловатая жалоба частушечная, но искала та певунья то ли сочувствия, то ли разделенной с нею тоски, и уж в том светилась надежда.
В частушку вплеталось все-таки, вопреки обиде и потере, ожидание, была в ней особая приметливость, тяга к раздолью.
Измочаленный нелепыми вымыслами Нины, ее оголенной грубостью, в полусне Слава, будто с какого-то пригорка над Онегой, следил за парящим голосом чужим, а все-таки оттуда раздававшимся, из глубинок детства.
Вот долетел обрывочек удаляющегося напева, вроде б заречный ветер донес его до Славы:
Моя молодость проходит, Как в трубе зеленый дым…Он приподнялся на локте, взглянул на заваленное безлунной теменью окно и снова опустился на постель, лег на спину и сразу же, опять в полусне, вернулся, убыстрив ритм своего частушечного хода, не то жалующийся, не то недоверчивый к своей же тоске-отчаянью голос. Слава хватался за него, как за соломинку в детских снах, куда-то хотел выплыть за ним.