Голос оттуда: 1919-1934
Шрифт:
И все-таки… все это вышло немножко похоже на тот литературно-музыкальный вечер, который некогда организовал Петр Верховенский. Смотри «Бесы».
Стрекозиные души*
Существуют в среде нынешней эмиграции — вольной и невольной — люди необычайно щекотливой совести и суровой непримиримости. Правда, строги и требовательны они не к себе, а исключительно к товарищам по изгнаннической доле.
Помню, с какой подозрительностью иные беженцы семнадцатого и восемнадцатого годов встречали беженцев двадцатого-двадцать третьего. «Почему так поздно надумали бежать? Это неспроста. Почем знать, что у них внутри? Если не советские соглядатаи, то ведь служили же у большевиков? Вся Россия служила. На всякий случай, надо с ними поосторожнее». А сами точно позабывали тот путь горьких унижений и — увы! — неизбежной лжи, который их привел в Париж или Берлин.
Эмигранты другого толка снисходительно глядели на почти явную близость беженца к Чрезвычайке, но ни за что не прощали, если он состоял в контрразведке хотя бы в качестве невинных и наивных брошюристов, никем, вдобавок, кроме его самого, не читанных.
Третьи (и их большинство) круто беспощадны в осуждении тех наших братьев, друзей и соотечественников, которые предпочли или вынуждены были остаться на несчастной, изуродованной родине. Давно известно, что человек сытый и свободный, но лишенный послеобеденной сигары любимой марки, гораздо привередливее, чем голодный и обиженный узник.
«Не понимаю: как они до сих пор терпят насилия и надругательства со стороны кучки авантюристов? Почему до сих пор не восстали и не разгромили кремлевского гнезда ехидн? Разве трудно устроить покушение на Троцкого, Дзержинского, Зиновьева? Или, в самом деле, эти рабы и трусы, оставшиеся в России, достойны своего кровавого и наглого правительства?»
Да. Издали все легко сделать, так же как издали легко быть строгим. Но нигде это стрекозиное легкомыслие не бывало столь жестоко и взыскательно, как в праздных суждениях об отце нашем святейшем патриархе Тихоне. И — как это ни странно — строже все-го относятся к смиренному иноку люди, откровенно отрицающие и бытие Божье, и искупления мира крестным страданием, и саму Св. Церковь.
«Мы допускаем свободу совести и веры, — говорят они с улыбкою мягкого сожаления, — но нам кажется, что земному главе церкви надлежит, в крайнем случае, закрепить свою веру подвигом и бессмертию».
Они прямо указывают, что именно патриарх Тихон должен пожертвовать собой. Вторгаясь в чужое, непонятное и неприемлемое им дело, они порицают патриарха в его признании советской власти и за уступку кощунственным вождям живой церкви… Но, во-первых, какой человек может и смеет требовать от другого человека высокого подвига и преодоления ужаса насильственной смерти?
Церковь первых веков христианства была несравненно пламеннее верой, святее жизнью и выше духом, чем нынешняя. Но ее отцы и учителя были гораздо мягче к людям и снисходительнее к их земной слабости, чем нынешние судьи. Они понимали падение и страх. Они склонны были прощать даже временное отступничество ввиду лютых мучений и ужасной смерти. Они лишь выражали кроткое пожелание, чтобы ослабевший христианин «не выдавал гонителям священных книг и не показывал убежища епископов».
Во-вторых, кто же дерзнет упрекнуть святейшего патриарха в робости? Весь мир был свидетелем того высокого бесстрашия, которое он проявлял в борьбе с воинствующим большевизмом. Разве он мог тогда рассчитывать на безнаказанность, ввиду своего высокого иерархического положения, или на боязнь большевиков перед русским народом, если не перед мнением Европы? Нет, тогда он шел прямо и непоколебимо навстречу той же кровавой ночной расправе, какая постигла митрополита Петербургского и Ладожского Вениамина.
Мы ничего не можем сказать, ибо ничего не знаем о переломе, совершившемся в душе и мыслях патриарха за время его долгого одиночного заключения.
Кто с ним говорил? Что с ним делали? Чем запугивали его воображение? И что большевики положили на одну чашку весов, если на другую патриарх вынужден был положить признание советской власти? Ведь эти верные кровопускатели и несравненные изобретатели в области зла могли убедительно показать патриарху, какие несметные невинные жертвы последуют за его упорством.
Они всегда с наибольшим наслаждением мучили безоружных, изнеможденных, безответных… Моя мысль отступает перед сценами, которые происходили между патриархом и приставленными к нему безотлучно комиссарами…
Эмигрантские судьи не прощают святейшему старцу. Ибо ничего человеческого не понимают. А вот простой тамошний народ понял и не осудил. Живую церковь он до сих пор знать не хочет и ее женатых епископов изгоняет прямо из храмов. А патриарх же как был, так и остался окружен благоговением, любовью и безграничным доверием. Не народ ли вернее и глубже понял события, чем стрекозиные эмигрантские души?
Слоны и конституция*
Пришла знакомая пожилая дама и, прежде чем поздороваться, молча закивала головою. Сначала с боку на бок: «Ну и наделали вы дел, бесстыдник». Потом сверху вниз: «Вовек вам их не расхлебать…»
Я встревожился:
— Что случилось, дорогая Нина Марковна?
Дама еще раз покачала головой туда и сюда с выражением грустной укоризны; немного помолчала, вздохнула и, наконец, сказала:
— Какую ужасную статью вы написали. Все ваши друзья огорчены.
— Статью? Ничего не понимаю. Объяснитесь, ради бога.
Опять та же загадочная мимика.
— Да не томите же, Нина Марковна. Скажите лучше сразу.
— Оказывается, вы расхваливали императора Александра III за то, что он устраивал еврейские погромы.
— Я? Погромы? Откуда вы взяли такую нелепость?
— Уж не беспокойтесь. Уж мне все известно. И мне очень жаль, что вы с вашим дарованием… с вашим…
— Да позвольте, обожаемая. Вы сами-то эту статью читали?
— Нет, я не читала. Но мне только что об этом рассказывала одна знакомая, а ей говорил муж. Он каждый день читает все русские газеты.
— Тогда — дело другого рода. Вот вам моя статья об Александре III. Возьмите ее, прочитайте внимательно и скажите: есть ли там хоть намек, хоть словечко об евреях и о погромах?
С дамой, которую, кстати, я очень люблю и уважаю, мне удалось объясниться. Мы простились по-хорошему. Дружба наша осталась безоблачной, как и прежде
Но мне все-таки интересно было дознаться, откуда мог возникнуть такой вздор? Ждать долго не пришлось. Толкований моей статьи я выслушал довольно много и из разных уст. Суть их сводилась к следующему: «Куприн, действительно, о евреях в своей статье „Честь имени“ совсем не упоминал. Но говорил о покойном государе в выражениях почтительных и теплых. Что же, этот писатель забыл, или он не знал, или не хочет знать о том, как в эпоху царствования Александра III евреи страдали от черты оседлости, паспортной системы и процентной нормы?»
Нет, я не забыл ни о черте, ни о паспорте, ни о норме. Наоборот: о жестокости и глупости этой знаменитой треххвостки мне ежедневно напоминает эмигрантское бытие — мое и моих соизгнанников. Гонений на евреев я не одобрял в старое время, не одобряю и теперь. Но пусть мне кто-нибудь растолкует, что же я должен сделать во избежание упрека жидоедстве: забыть, вычеркнуть из памяти, например, то, что Александр III в течение тринадцати лет не вел войн и не позволял другим воевать? А если я не могу забыть, то, значит, прикажете хранить молчание об этом? И не сметь также сказать, что государь этот по-своему круто, но глубоко любил свою родину? Что он был бережлив и хороший семьянин?.. Что?