«Голоса снизу»: дискурсы сельской повседневности
Шрифт:
– Ой! Внук у меня теперь есть. От старшего сына Жени. Ну это, вообще, – смысл жизни. Женя с молодой женой живут на Московской. И я к ним захожу, когда с работы или на работу хожу. Это по пути. Бывает, я на работе говорю: «Девчонки, прикройте меня, я к внуку сбегаю на полчасика!» Пришла, по хозяйству помогла, перекусила и опять до школы побежала. Они там живут на квартире. Газа нет, они дровами топят. Когда я к ним прихожу, то я что-то с собой обязательно приношу. Но никогда сразу им это не даю. Я принесла, я положила, я улыбнулась, я наигралась с внуком и только потом отдаю им то, что принесла. Женька мне: «Мам, а что ж ты сразу-то не даешь?..» Я ему: «Женька, не лезь!» Это что же получится? – он будет меня ждать только из-за того, что я ему что-то принесу?! Так что я сперва наиграюсь, а потом уж даю то, что принесла. Я сейчас многого, что в станице происходит, не знаю. Я целиком и полностью в домашнюю жизнь ушла. Раньше, когда я работала в санатории, там какая-то общественная жизнь происходила. И меня моя домашняя жизнь в то время как-то угнетала. Все дома, дома и дома. А теперь я получаю удовольствие от своих домашних дел. Я что-то важное-полезное сделала, посмотрела – эх! Я все-таки это сделала! Все блестит, все сверкает! Мне говорят: «Любка, вот ты поразогнала детей, ты еще будешь плакать. У тебя будет одиночество горькое…» А я им говорю: «Я не буду плакать!» Я говорю: «Вы жили с тремя детьми? Вы в одиночку поднимали их? Нет! И не говорите за это». Вчера в станице праздник был. Концерт организовали маленький, музыку заводили. Но все равно такой радости, как раньше, я не почувствовала. Какая-то казенщина во всем проглядывает, как будто все это для чужих людей делается. Правда, развлекалок стало больше – батуты детские привезли, машинки электрические, шары надували легким газом, шашлыки в двух местах жарили. Но все равно как-то казенно. А раньше мы все сами делали, сами придумывали номера, сами пели, сами готовили. Весело было, не забудешь. А сейчас все какое-то казенное, частное, искусственное. А раньше все собирались, стояли, хлопали, свистели! А сейчас посмотрят и идут мимо. Ну встали, оглянулись, пошли до хаты. У нас теперь одна «Единая Россия». И я тоже там. Вступила. Но партбилета нету! Не досталося. (Весело смеется.) У нас тут дюже агитацию вели – надо, девочки, в партию вступать. Это нам директриса в школе говорила. Она, вообще-то, тяжелый человек, и из-за нее многие учителя поуходили. А у меня с ней отношения более-менее нормальные. Почему? Рассказываю. Вот, идет она утром на работу, в 7:15. Я протираю подоконник. Она: «Здравствуй, Люба!» Я: «Здравствуйте!» И пошла. А я ж вижу, настроения у ней нет. Но она идет и видит, что я работаю. Поначалу я все время огрызалась. Ведь у меня санаторская привычка выработалась – я всю территорию вылижу и тогда успокоюсь. А в школе иное. В школе вымоешь, а дети тут же насорят. И она мне пеняет. А я, понятно, огрызаюсь: «Ведь я только что вымыла!» А теперь я приспособилась. К детям привыкла. Я уже знаю, что мне от какого ребенка ожидать. С маленькими полегче, можно их приструнить, можно их поругать, они больше боятся и больше слушаются. Ну и к старшеклассникам я приспособилась – я теперь вижу, что от каждого из них можно ожидать. Вот, за эти два года, как я уборщицей работаю, я поняла: «Так, вот Петя прошел!..» Надо срочно пойти за ним следом – я что-то не очень ему доверяю. И правда – он то бумажку бросит, то огрызок швырнет: яблоко, грушу, сливу. И футбол целый день. Огрызки и бумажки постоянно пинают. На полу – огрызки растоптанные, корки, шелуха, бобки. И это называется – дети у нас голодные. Родители платят за питание по 200 рублей. Это примерно по десять рублей в день. В столовой дают когда котлету, когда сосиску, когда сыр с хлебом. Яблоки, мандарины, пряники. А я сейчас свою специальную тактику выработала. Не успеет директриса сказать: «Люба, ты видела, там намусорено?» Я отвечаю: «Сейчас пойду, все сделаю!» Спокойно ей отвечу, и она уже не злится на меня. И вот эта самая директриса предлагала нам, уборщицам, вступать в «Единую Россию». Уговаривала: «Девочки, вы ж должны понимать, что мы лицо Привольной!» И мы писали заявления, вступали в партию. Членские взносы сперва заплатили, а сейчас перестали. Ох, мы за те взносы так ругаемся! И от нас отстали. А взносы-то небольшие – по два-три рубля в месяц. Некоторым партбилеты дали, а вот нам они не досталися. Мы спрашиваем у директрисы: «А нам что эта партия дает?» Она стоит и говорит: «Стабильную работу…» И вся наша смена уборщиц вступила в партию. А другая смена не вступила. Но работаем так же. И мы и они. У нас в станице две партийных ячейки. На собраниях говорят, что мы победим, что наша партия лучше всех. И я там однажды за взносы поругалась. Говорю, что, мол, я получаю 2900 рублей и должна платить три рубля. А учительница получает 15 000 рублей, и тоже обязана трешку платить. Где ж справедливость? Ну отстали. Сказали – заплатите по пятьдесят рублей за полтора года. Ну мы один раз заплатили, а к нам опять лезут – пришла пора партийные взносы платить! А мы им: «Да идите вы в баню со своими взносами!» И не стали платить. Так что я партийного билета не имею, взносы не плачу. А на собрания, если позовут, могу и сходить. Мне кажется, что Медведев делает то, что скажет Путин. Это сразу видно. Но мне в них обоих нравится то, что и тот и другой читают без бумажки. И они все знают. А ведь удержать такую большую информацию в голове, – это надо уметь! Вот плохо, что свободы выбора работы стало совсем мало. Пойти куда-нибудь, устроиться, вовсе невозможно. Никто не берет. Зато, мне кажется, для разгульной жизни свободы полно. Конца и краю нет. Везде свободно все продается. Никто не хочет работать. Но все равно – жизнь скучнее стала. Люди как-то сомкнулися вокруг самих себя, в своих семьях. И это проявляется и в общих станичных делах. Вот, например, такой был случай. Когда выбирали главу местной администрации, Скорохода, я на собрании поднялась и говорю: «Вот вы стараетесь дороги поправлять – спасибо вам за это. Но вот на нашей улице как были ямы, так и осталися. У меня муж на такой яме 17 лет назад разбился, а яма та до сих пор цела…» Сказать, что в станице нет денег, – не скажешь. Даже вот у людей, – такие дома выросли, заборы поставлены кирпичные, клумбы роскошные перед дворами. Вроде богатеют люди сами по себе. Но не все, конечно. Тот, кто работает, тот не бедствует особо. Если я не работаю, то на что я буду делать?! Вот, если я ободрала этот забор, зачистила его, но нет у меня денег покрасить его. И я его не покрасила! На это нужно минимум полторы тысячи. И люди скажут: «Эх, Алка, – забор не покрасила!» Но я все равно его весной покрашу, а то перед людьми неудобно. Вот у меня дымарь был не штукатуренный и не побеленный. Я загнала туда Лешку, он отштукатурил этот дымарь, а уж побелила я его сама. А то ведь перед людьми как-то неловко. Так что нельзя сказать, что у станичников денег совсем нету. Каждый поддерживает свой дом, каждый старается – по своим финансам, конечно. Но вот сама станица заброшенная стала. Вот, кто должен в станицу деньги влаживать? Разве я, скажем, на ремонт клуба могу взнос сделать, с моим-то достатком? Я только что свожу концы с концами. Раньше колхоз что-то делал, а сейчас он распался. И в сельсовете постоянно денег нет. Станица стала серая, унылая. Людей не видно. Но тут дело еще в том, что многие купили машины и ездят, а не ходят. Многие пересели с велосипедов на мопеды. Очень много женщин ходят на водительские курсы. Сейчас у нас третий или четвертый поток, человек по двадцать женщин. Учатся сдавать на водительские права. А ведь обучение дорогое – тысяч двадцать пять стоит! Но все равно учатся. Чтобы пешком не ходить. (Смеется.)
Только что перед нами предстал органически свойственный рассказчице, буквально круговой обзор разнообразных обстоятельств повседневной станичной жизни. Люба видит все – от погруженной в раздумья школьной директрисы и озорника Пети до своего крохотного внука и президента России Медведева с премьером Путиным. Такого рода феноменологический размах указывает на фундаментальное качество дискурсов, в частности, крестьянской повседневности. Мир в них фактологически разнообразен, но не разнороден. Взятый в дискурсивной проекции, этот мир принципиально однороден, поскольку в нем нет второстепенного, окольного, пустякового. Нет в нем и абсолютно центрального, определяющего, приоритетного. Этот мир не нуждается в придирчивой, переворачивающей разборке и дискурсивно явлен как он есть, сплошняком – «как выпало». И вот что примечательно – многие нарративы, выговариваемые «голосами снизу», поразительно напоминают по своей выстроенности достаточно обширный корпус художественных текстов второй половины XX века, который жанрово был обозначен литературоведами как вещизм (или шозизм, от фр. chose – вещь), как «поток вещей». Один из видных представителей этого направления, Ален Роб-Грийе, писал: «Мир не является ни значимым, ни абсурдным. Он просто есть». Литература «вещизма» в свое время явилась результатом поисков новых жанровых форм, в частности нового романа (антиромана). Этим была занята, в частности, французская интеллектуально-художественная элита (Мишель Бютор, Натали Саррот, Клод Симон). Бывают «странные сближения» и крайности сходятся. Деревенская домохозяйка и школьная уборщица Любовь Курановская тоже может (пусть факультативно) войти в этот список. Она в нем принципиально не посторонняя. Но в отличие от программной писательской позиции, заставляющей обдуманно изготавливать, производить, составлять текст, наша рассказчица свободно, без задней мысли, простодушно и поэлементно разворачивает перед заинтересованным слушателем дискурс нерассуждающего приятия текущей картины ее мира – хотя и не слишком просторного, но родного, станичного, не однажды пройденного вдоль и поперек.
– Раньше как ходили в гости? Запросто. И на стол ставили, что есть в доме. Всему были рады. А сейчас? Сейчас специально думаешь, что на стол поставить. И ты сама, и те, другие, которые к тебе в гости придут, – думаем, и стараемся, и ожидаем, чтобы стол был шикарный. Неудобно, когда у тебя на столе ничего особого нет. Хотя сама я могу приготовить хороший стол только из своих продуктов! (Смеется.) Вроде люди как-то и не сильно бедные стали, но как-то ужимаются. В расходах, в покупках. Рынок у нас стал такой, что на нем иной раз и не продашь ничего, люди не берут. Стоят продавцы, а к ним не подходят. Да, много поменялось. Я гляжу на людей, удивляюсь. Думаю: ну вот, стали люди побогаче. Казалось бы, расслабиться можно. Погулять в свое удовольствие. Но – наоборот, все как-то замкнулись. Непонятно мне это. Чем богаче живут, тем безрадостней становятся. Скучно им! И потом, вот что стало заметно. Те, кто «поднялся», стал дружить с другими, а прежних друзей позабыли. Кто, наоборот, опустился, тот тоже сменил круг общения. И не потому, что так надо. А потому, что так само собой получилось. Например, взять моих кумовьев. Они по отношению ко мне очень высоко поднялись. Но мы с ними много лет дружим, и они ко мне не поменяли отношения. И мы общаемся. Так вот, мне соседка однажды говорит про них, про кумовьев: «Чего ж им не жить? Она пошла в магазин и накупила, что душа ее хочет! С такими-то деньгами!..» А я отвечаю: «Да, они предприниматели, да, у них есть деньги. Но ты, соседушка, ночами спишь, а она глаз не смыкает, у телефона сидит, пока он едет в станицу, груженый бензином или соляркой. Ведь не дай бог, если что случится на дороге!» Я говорю: «Ты спишь, а они до сих пор свиноматок держат, быками занимаются. До сих пор! Так что ж ты завидуешь?! Не спи! Заводи свиней, быков. И крутись! И богатей!» И вот она завидует – у них все есть! Так работай и ты! Не начинай за многое хвататься. Начинай со своего хозяйства, чтобы себя вдоволь прокормить. Смотришь: лишнее появилось, продать можно. А она сама не работает, а на людей завидует. Я, например, не завидую. Я не могу ничего продать со своего хозяйства. Но получилось так, что я картошки в прошлом году продала со своего огорода триста килограммов. Это много для меня. Я, вообще-то, не привыкла продавать. Но пытаюсь. Я масла продавала в прошлом году, я яйца всю зиму продаю. Скупщикам приезжим. Зимой яйца идут по тридцать рублей, а сейчас, по осени, – двадцать пять рублей десяток. У нас тут кризиса экономического меньше в том плане, что у нас всех очень много своего. Я имею в виду огород, живность – свое хозяйство. Я, конечно, вкладываю труд свой. Но у меня полный подвал закаток. Консервов. Потом, у всех почти по станице есть земельные паи. А это и зерно, и масло, и сахар, и мука. У нас свой инкубатор. Если у тебя нет денег, ты идешь, берешь в долг цыплят, гусят. Они растут, а ты постепенно долг возвращаешь. Яйцо свое. Я так думаю – кто не ленится, тот выкрутится. Даже если не брать такое хозяйство, как у меня, сто курей, а, скажем, двадцать. Любая старушка может два десятка курочек держать на яичко, а петушка – чтобы зарезать. Цыплята в этом году стоили сто пятьдесят рублей за десяток. Люди наши берут потребительские кредиты – чтобы купить музыкальную аппаратуру, купить культиваторы, землю рыхлить. Тогда за пахоту платить не надо. Моторчики всякие покупают, чтобы качать воду, чтобы обрезать. Так что берут мелкие кредиты, которые вернуть можно. А крупные кредиты брать боятся – не потянут их люди. Я вот на свадебный подарок кредит брала и по тысяче шестьсот рублей выплачивала. Очень это для меня тяжело! Еле выплатила. А подарок был такой: холодильник с морозильной камерой и микроволновая печь. А свадебные расходы – это само собой. Я сама и самогонку варила, и продукты на стол брала из хозяйства, и готовила. Но остальное? Я сказала Жене и невесте: сами платите за свадьбу. Хватит с меня и того, что я семнадцать тысяч кредита взяла вам на подарок. Так что крутитесь! И вот когда я своим пацанам отказала во всем, они начали крутиться. Смотрю: один за семью взялся, работает, помогает. Другой работу активно ищет. В Краснодар уехал, цепляется там за заработки. Это чтобы у меня не просить и свою мужскую гордость соблюдать. И как-то легче жизнь пошла. Психологически. Я всегда ощущала себя, что мне как-то постоянно неудобно перед детьми. Как-то стыдно. Вроде я все время должна им что-то давать. У них же денег нет. А что потом мне с долгами придется расплачиваться, тянуться – это второй вопрос. Иногда прихожу к ним, а они шикуют, когда получают деньги за работу. А я злюсь на это расточительство. А потом я сказала себе: Люба, не давай им денег. Сумку собери из того, что вырастила сама на грядке. Но насчет денег – окороти себя. А если им срочно деньги нужны, я им в долг даю, на определенный срок. И велю им точно вовремя рассчитываться. Но я сама на это дело чаще всего деньги одалживаю, перезанимаю. Чаще всего у своей кумы. Она меня всегда выручает. Без всяких процентов. Тут как бывает? Вот она приносит денег, дает. Я: «Кума, тебе точно не надо самой?» Она: «Ты возьми. Вдруг ты не выкрутишься?» Я беру. Потом отдаю и тут же звоню: «Кума, ты еще не растратила деньги, которые я тебе вернула?» – «Пока нет». – «Хорошо, я сейчас опять за ними приду – невыкрутка у меня!» (Смеется.) Но я, конечно, стараюсь долги отдать сразу, чтобы они на мне не висели. Ведь и к тому, что на тебе долг висит, тоже привыкнуть можно. А эта привычка, я считаю, – шаг к финансовой смерти. Вернее, к психологической. Я еще ни разу на долгах не висела. И нигде не висела. (Заливисто хохочет.) У нас раньше на многих домах висели таблички: «Почетный человек, заслуженный…» А в этом году только четыре дома объявили такими. И из них я лично два дома знаю. Что это за дома? Маленькие, ничего особенного в них нет, только порядок. А могли бы назвать дома, которые кирпичные, которые с клумбами. Но не назвали. Я так думаю, что дали за то, что человек именно работает возле своего двора. Не за то давали, что человек может выстроить, а за то, что возле дома порядок, аккуратность, клумбочки. В общем, следы заботы и работы видны всякому. А всяким крутым, богатым – тем не давали. Сейчас вроде бы и ничего, сносно стали мы жить. В последнее время. Но для молодежи никакой перспективы не просматривается. Вот я одна, а их у меня трое. Что я им могу дать? Раньше – сложилася родня кучкой, хатку какую-то молодым стелюпали, и живут молодые. Или, скажем, кто-то помог, ссуду взяли в колхозе и справились. А сейчас? Какую ссуду надо взять, если хата стоит у нас миллион! Это какая же зарплата должна быть у сына, у Жени, чтобы свою хату поставить. А цены на жилье? Я бы не сказала, что они дюже упали. Оно ж, видишь, край у нас богатый и народ из России к нам тянется. Паи земельные, раньше их только задешево можно было сдать. А сейчас неплохо – не меньше ста тысяч рублей пай стоит. У Лены есть кусок пая, половина. От покойного отца. И она, когда поменьше была, говорила: мама, сколько он стоит? Давай его продадим». Я ей: «Я тебе так продам, что ты будешь лететь отсюда без остановки, кувырком!» Деньги – это вода. Р-раз – и их нету. А пай – это корма, масло, сахар. И все это сначала мне, твоей матери, потом тебе, твоим детям, твоим внукам. Что такое пай? Это маленький кусочек земли. Его нет смысла обрабатывать, его нет смысла брать в аренду самому. Но бригада, где у тебя этот пай числится, тебе за него обязательно что-то выделит. А у некоторых этих паев знаешь сколько много?! По наследству досталось, давали на всех, кто работал в колхозе на тот момент, когда паями наделяли. А бывает и так, что человек до сих пор работает в колхозе, а пая у него нет. Почему? Да просто не попал в тот год, когда паи раздавали. Вот мне ж на Ваню пай не давали. И тут одна женщина мне позвонила: иди, мол, оформляй Ванин пай. Я ей: «Да ведь не дают же!..» Она: «Не разговаривай, иди и оформляй!» Я, правда, оформляла его месяца полтора. Потому что нужных документов на него не было. Но все-таки сделали. И мы Ванин пай с Леной поделили. Я – как жена, а Лена – как дочь и наследница. Поэтому у нас два пая – мой и Ванин, с Леной пополам. Но все это идет в одну ж семью. Так что Лена может взять документы и продать свою долю пая. А я ей: «Только попробуй!..» Но у нее сейчас с мозгами все в порядке стало. Она его не продаст. Но все время интересуется: «Сколько земля моя стоит?» И даже если она в будущем не будет работать в хозяйстве, даже если она в город жить уедет – приехала, получила долю и уехала. Не нужна ей натура? Пожалуйста, сдала, получила денежный эквивалент – и свободна. Вот Вовки Курановского, первого моего мужа, покойного, до сих пор паевая земля не оформлена, и его пай болтается где-то. Кому-то прибыль приносит.
Это был заключительный фрагмент устной повести Любови Курановской. После 2012 года, когда он был записан, мы несколько раз приезжали в Привольную и подолгу разговаривали с нашей постоянной респонденткой. Везли ей нехитрые хозяйственные подарки, сами ощущали на себе ее щедрое и вместе с тем строгое гостеприимство. Рассказы Любы не стали дискурсивно иными – в них сохранилась их особенная бытийная энергетика, в них остался неистраченным запас экзистенциального упрямства, и в то же время они не впитали из воздуха времени настроение некоторого цинизма, социальной вялости и обездвиживающей искушенности. Но стало заметным, что в ее новых повестях слегка упал градус былого жизненного азарта, биения, импульсивного рвения. Повеяло мудрой успокоенностью. Дискурс прежнего «кругового обзора», – когда Люба с крестьянской обстоятельностью, буквально поэлементно перебирала и укладывала по порядку актуальные жизненные обстоятельства, – приобрел черты гораздо более выверенной, подчеркнуто рациональной, продуманной акции, чем три и тем более десять лет назад. Закончив очередную беседу и выходя из ее дома, я не раз ловил себя на том общем впечатлении, которое можно свести к формуле: «Люба стала говорить, как по писаному…» Почему так? Попытаемся ответить на этот и смежные с ним вопросы.
Итак, подрос ли за промелькнувшие двенадцать лет обобщающе-аналитический уровень как всегда обстоятельного и детализированного дискурсивного потока Любови Ивановны Курановской? Или же перед нами снова – классический крестьянский дискурс с его невозмутимой событийной панорамностью? Какими новыми качествами обогатилась эта свежая дискурсивная практика Любы? Каким образом ее можно истолковать? И если, следуя упомянутому выше совету Мишеля Фуко, и «беря за исходную точку сам дискурс, его появление и его регулярность, идти к внешним условиям его возможности, к тому, что дает место для серии этих событий и что фиксирует их границы…», то что именно обнаруживается в этом дискурсивном пространстве?
Отвечая кратко, можно сказать, что в нем запечатлен новый, раньше не столь рельефно обозначенный, облик социально-экономического и политического деревенского пространства. Новизна эта в очевидной агонии тех институций, которые удерживали крестьянскую повседневность в ее традиционных параметрах. Сворачиваются и на глазах умирают производственные структуры, улетучиваются традиционные профессии, усыхают штатные расписания с перечнем привычных и желанных рабочих мест, закрываются местного происхождения торгово-сбытовые учреждения и промысловые структуры.
Одновременно эти годы – время медленного, но ощутимого свертывания капиллярной сосудистой сети межсемейных связей, обеспечивающих процесс воспроизводства крохотной, но животворной экономики домохозяйств. Разумеется, на место умирающих приходят модернизированные структуры, вход в которые жестко регламентирован, затруднен и порой просто дорог. Заметно регламентируются и формализуются отношения с агрохолдингом, бывшим колхозом (устройство на работу, аренда земельных паев, нормы натурального расчета и др.). Получается, что социальный крестьянский мир систематически и неуклонно выдавливается в иную, чем прежде, незнакомую и необжитую, чужую среду повседневного существования. Эта смена декораций предвещает наступление очередного акта жизненной пьесы. Вероятно, в сельских глубинах России происходят процессы, в своей основе родственные тем, какие можно наблюдать и в целом мире. О них выразительно писал англо-германский социолог Р. Дарендорф. «Современный мир во многих отношениях – весьма неуютное место, открывающее новые шансы, но при этом разрывающее старые связи, без которых жить все-таки трудно. Все сословное и застойное исчезает, все священное оскверняется. Появляются воспоминания, идущие из самых недр истории, воспоминания об утраченной теплоте гнезда старых социальных взаимосвязей. Люди теряют опору, которую им могут дать лишь глубинные культурные связи; в конце концов уже все идет не так, все становится равнозначно, а следовательно – безразлично…»[53].
Уж не об этом ли простодушно, обстоятельно и с некоторым удивлением рассказывает Люба Курановская? И не отсюда ли та необычная для ее добросердечной натуры экзистенциальная «злость» Любы, о которой она откровенно поведала в начале своего нового рассказа? Скорее всего, это так. Кстати, этим же «безразличием», которое не было симптоматически свойственно прежним порядкам станичного бытия, питается скука и отчужденность, о которой не раз упомянула наша собеседница. И вероятно, отсюда же то ощутимо встающее в дискурсе Любови Курановской экзистенциальное одиночество, которое объясняется отнюдь не только тем, что ее подросшие дети вылетели из семейного гнезда и перекочевали в более просторный в сравнении со станичным мир.
Что же впереди? Как, в каком направлении будут меняться формы и нормы дискурсивных практик новых (условных, модернизированных, «ренессансных») крестьян? Время покажет. Вместе с тем намек на грядущее развитие уже не подлинно крестьянских, вполне традиционных, а неких полисистемных, комбинированных, многополярных негородских социально-экономических миров, то есть, в сущности, указание на возможные линии эволюции современного социума также содержится в упомянутой выше работе Р. Дарендорфа. Вот как формулируется эта обнадеживающая диагностика: «Новая жажда аутентичности питает поиски реальных, а не формальных отношений, т. е. легитимности, обусловленной греющим душу ощущением перманентного дискурса, а не правом и институтами, на нем основанными»[54]. Примечательно, что автор терминологически обращается здесь именно к «дискурсу» как форме и способу самопонимания и самоутверждения субъекта. Обращает на себя внимание также и то, что в авторской мысли растворен оптимизм, укрепляющий разум и ободряющий душу.
Ральфу Дарендорфу и хочется, и следует верить. И поэтому наша забота – постараться поискать эти «реальные отношения». Последние непременно проявятся, развернутся. Они покажут себя в череде событий изменяющегося крестьянского мира, отпечатаются в его длящейся нарративности, зримо проступят в многообразии его изъявительных, в том числе – дискурсивных форматов.
Заключение
С чего начинать такие поиски? Вероятно, с формулирования общего понимания неких существенных черт тех миров, которые феноменологически развернулись перед нами в «голосах снизу», и которые были запечатлены в особом измерении – в их дискурсивной проекции. Каковы эти миры? И что же такое – «мир»? «Мир имеет место в нашем бытии как мелодия присутствия». «Мир – это согласие, в котором только и открывается целое…»[55]. Кажущаяся метафизическая зыбкость этих определений, их причудливый аналитический импрессионизм не затуманивают, а наоборот, решительно чистят познавательное пространство, освобождая его от чуть ли не полуавтоматического истолкования мира как «навала», как единства всего, взятого без пропусков и исключений. Мир – это не круговой метрический объем, а настроение человеческого присутствия. Каков же мир «голосов снизу»? В чем его дискурсивное «согласие? Можно ли познавательно ухватить накрывающую этот мир «мелодию присутствия», которая, каждый раз в своеобразных, но по тональности совпадающих, аранжировках расслышивается в хоре этих, как правило, тихих, далеких от распорядительного напора, голосов?
Общее впечатление от тех жизненных пейзажей, которые были развернуты «голосами снизу», и где мои собеседники пытаются воспроизвести некий понятный и выровненный порядок собственного бытия таково: тихомирность. Это слышно в самом тоне, в настроении их рассказов. Как бы ни вихлялось колесо социально-экономической жизни, какие бы грозы ни громыхали над их самодельными избами, крестьяне не сокрушаются, не поддаются тоске, не содрогаются в рыданиях. Помните формулу Ирины Кирилловны Ситкиной: «Какое-то покорение…»? Конечно, такое подытоживание – только часть правды. Это – не что иное как плотное дискурсивное «покрывало» разнообразных форм обыденного сопротивления крестьян, подробно описанных, в частности, американским социальным антропологом Джеймсом Скоттом. Он называет крестьянское «непокорение» «оружием слабых». «Слушаю, но не повинуюсь», – вот его кратчайшая формула. Дж. Скотт пишет: «Обычное поведение крестьян в периоды спокойствия рисует нам картину смирения, страха и осторожности. Напротив, крестьянские восстания выглядят как проявления животной ярости»[56]. Но даже в ожесточении классовой борьбы лозунги восставших крестьян выглядят порой весьма необычно. Например, в «Воззвании Волчихинского районного штаба повстанцев к окрестному населению» (Алтай, 1920) мы читаем следующий лозунг: «Да здравствует свобода, равенство, братство и любовь!»[57] (курсив мой. – В. В.) «Любовь» залетела в этот лозунговый политический дискурс не иначе как из дискурса крестьянской бытийной размеренности, из обыкновения. И мы вряд ли ошибемся, утверждая, что в целом люди деревни тихо и мирно принимают свою судьбу, непрерывно и привычно присутствуют в заданных им координатах существования, вполне и умело захватывают их и сами непрестанно и упорно пребывают в этой захваченности.