Голова, полная призраков
Шрифт:
– Отлично. Меня там не было.
– Почему?
– Ты же знаешь, плохо себя чувствую.
– Расскажи, что значит побывать у сих-ки-а-тра? – Я произнесла слово, разбив его по слогам, чтобы не ошибиться.
Марджори передернуло.
– Да ничего особенного. Он задает вопросы. Я отвечаю на них так, как должны отвечать хорошие девочки. Потом ухожу и жду, пока он говорит с мамой.
– Он приятный человек?
– Он для меня как обои. Он для мебели, понимаешь?
Я представила себе психиатра, облепленного желтыми обоями из террасы.
Еще один вопрос:
– Почему ты сидишь здесь? – Возможно, мама и папа велели ей больше не проводить столько времени в одиночестве в ее комнате.
– Да просто так.
Мне вспомнились дырки в стене ее спальни. Я представила, как стена плачет пылью и штукатуркой. Неудивительно, что она предпочла сидеть на террасе.
– С кем переписываешься? – как бы невзначай спросила я, будто бы мне были известны ее подростковые тайны.
– Да просто с друзьями. Ты не против? – Она больше не смотрела на меня, а уставилась вниз, на мерцающий экран телефона.
– Что за друзья? Я их знаю? У них бостонский акцент? Им нравятся зеленые M&M’s с арахисом?
– Можешь теперь оставить меня в покое, – проговорила Марджори, но без особого напора. Она не была особенно раздражена или рассержена. Пока. До этого было еще далеко. Я могла еще подоставать ее.
Пытаясь изобразить шутливый тон, я сказала:
– Знаешь, это же не твоя комната. Я могу быть здесь, если мне хочется. – В отличие от ее спальни (да и моей, если подумать) маленькая терраса, ярко освещенная природным светом, который только усиливался благодаря сочетанию жизнерадостных желтых обоев и простых уютных прямоугольных очертаний помещения, казалась безопасным местом. Здесь не было шкафов, кроватей и картонных домиков. Не было теней и укромных мест, куда можно было бы спрятаться. Здесь, в этом нейтральном пространстве, мы были равны.
Я спросила:
– Ты переписываешься с отцом Уондерли?
Она резко вскинула голову. Все в ее лице сморщилось, сжалось или скрутилось. Кожу будто бы вывернуло наизнанку. Преобразившееся лицо было сплошной маской негодования. Мои танцевальные экзерсисы сошли на нет. Я убрала руку с подлокотника дивана.
Марджори тяжело вздохнула, показывая, кто здесь старший.
– Мерри, на самом деле ты ничего не понимаешь. Прекрати прикидываться.
– Кое-что я знаю. Я только что слышала, как мама и папа ссорятся по поводу него и тебя. Они все еще ругаются там внизу, на кухне. Мама просто бешено злая на папу. Ты бы ее слышала. Она даже выражается и все такое. – Я умолкла, но мой рот продолжал двигаться. Губы артикулировали беззвучную тираду: Я в самом деле их слышала. Было дело.
– Вот снова ты вытворяешь это со ртом. Прекрати. Ты больше не ребенок.
Когда я ходила в детский садик, я продолжала шевелить ртом после того, как заканчивала говорить. Маме казалось это милым. Папа утверждал, что мой рот не поспевал за всем, что у меня на уме. Марджори говорила полуфразами и гримасами доносила до меня их окончания. Я понимала, что она просто подшучивает надо мной, но все же зацикливалась на ее двигающихся губах, ожидая, что она, сама того не желая, выболтает советы о том, как должны вести себя настоящие взрослые девушки. В те времена я переворачивала корзинку для мусора в ванной комнате на втором этаже. Вставая на нее, я могла посмотреться в зеркало и училась говорить, а также не шевелить губами, когда я заканчивала говорить. Губы продолжали упорно бороться за право выразить иллюзорное заключительное слово.
Мне казалось, что я это уже переросла. Ужаснувшись, что рот снова подло предал меня, я сказала:
– Знаю. Прости.
– Не знаю, что ты услышала от папы, но с этим гнусным старым священником я не разговаривала. Даже «привет» ему не сказала. Говорили они с папой. Тупо молились. А я просто сидела в машине. Полностью игнорируя их.
– Не сомневаюсь.
Наши веселые посиделки на террасе быстро рассыпались на крошащиеся кусочки, которые были так же очевидны и заметны, как изъяны на облезающих и заляпанных желтых обоях на стенах. Нужно было только смотреть достаточно долго, чтобы увидеть все эти несовершенства.
– Заткнись, Мерри. Тебе лучше не соваться не в свое дело.
– Но…
– Никаких но. Хоть на одну секунду замолкни. Слушай. – Она не наклонилась вперед. Ее тело вообще не шелохнулось. Она держалась расслабленно, все еще с телефоном в руке, но говорила она крайне сухо, от чего впечатление было еще хуже. – Я знаю, что ты рассказала маме о новых историях, о растущих существах. Какую бредятину ты несла по поводу того, как они захватят футбольное поле! Об этом вообще не было речи.
Я одновременно обмякла и отмахнулась.
– Прости. – Я старалась изо всех сил, чтобы мой рот остался безмолвным и не сказал или сказал: Ругаться плохо, Марджори. Я не думаю, чтобы она замечала или ценила все те мелочи, которые я делала ради нее.
– Знаешь, мама рассказала доктору Гамильтону все, что ты ей наговорила. И теперь он хочет повысить дозы моих лекарств, превратить меня в зомби.
– Прости! Не говори так. Марджори…
– Прекрати! Хватит! Слушай меня. Скажешь что-нибудь маме еще раз, и я вырву твой хренов язык.
Я отскочила назад и ударилась о стену за моей спиной. Было ощущение, будто она меня ударила кулаком. Мы всегда дрались понарошку. Я почти умоляла ее помучить меня, потому что мысль о том, что ей наплевать, что для меня нет места в ее обширной вселенной, была хуже смерти. Я легко сносила многочисленные легкие шлепки, удары исподтишка по рукам и ногам, подкрутки запястий, щелбаны, щипки, следы от чмоков и выкручивание ушей. Самым неприятным, наверное, были родео с моими косичками. Но Марджори никогда по-настоящему не делала мне больно. И никогда раньше не угрожала мне расправой.
Марджори продолжала тыкать в телефон. Пальцы быстро летали по экрану, а она продолжала говорить.
– Дождусь, пока ты заснешь. Ты никогда не просыпаешься, когда я бываю у тебя. Я каждую ночь захожу к тебе в комнату, Мерри. Раз плюнуть.
Я представила себе, как она склоняется над моей кроватью, зажимает мне нос, рисует у меня на руке, зависает прямо надо мной, вдыхает мои выдохи.
– Может, в следующий раз я залезу к тебе в рот с клещами. Нет, стой, лучше просто пальцами. Сожму их покрепче, сделаю из них клешню, ухвачусь за жирного извивающегося червя и вырву его прямо из твоей черепушки. Как одуванчиков надрать из земли. Боль будет нестерпимая, больнее, чем все, что ты переживала прежде. Проснешься со стоном прямо на моей руке, захлебываясь кровью. В голове у тебя будут буквально взрываться ослепительно белые вспышки боли. И крови будет так много. Ты себе даже не можешь представить, как много бывает крови.
Даже зная все, что мне известно сейчас, я никогда не смогу простить ни Марджори за то, что она сказала мне тогда, ни себя за то, что я осталась на террасе и сносила все. Я просто стояла там.
– Оставлю себе твой язык, повешу его на веревочку, буду носить его как подвеску, буду держать его поближе к груди. Пусть распробует мою кожу, пока не почернеет и не засохнет как любая мертвечина. Какая, черт подери, охренительная мысль: наконец-то твой неумолкающий язык сморщится и заткнется навсегда.