Головолапная
Шрифт:
От напряжения и нового страха — опоздает, упустит, не догонит! — у нее свело судорогой ногу. Две машины пронеслись мимо: одна гневно засигналила и с ревом промчалась близко-близко, вторая чуть притормозила, пропуская босую девицу, плетущуюся через проспект на красный. С водительского сиденья высунулись три лапы и погрозили растяпе.
Отшатнувшись больше от лап, чем от автомобиля, Гата доползла до тротуара и присела на асфальт. Ногу надо было растереть. Закусывая губы до боли от боли, она кое-как размяла мышцу, поднялась и поискала взглядом священника. Его черная фигура была уже почти неразличима, но ориентир — длинная нить к небу — дарила надежду его нагнать.
Хромая, Гата пошла вдоль проспекта.
Сотня болезненных шагов, десятки размазанных по лицу слез, и впереди показались ворота кладбища. Нить теперь тянулась в небо откуда-то из деревьев, растущих за оградой.
«Я не упущу, я догоню», разозлилась Гата и прибавила шаг.
Боль в босых ногах отодвинулась, пропуская вперед надежду на помощь.
Глава 13
1
Где-то около третьей аллеи, сворачивающей с главной дороги в тенистую зелень деревьев и памятников, на Гату в прямом смысле упал жаркий летний день. Упал, придавил духотой, отодвинул ее раздражение от того, что священник идет быстрым шагом и его не так просто догнать; злость на себя — так глупо испугалась в квартире, что обо всем позабыла и выскочила босиком, а теперь горячие бетонные плитки жарят ступни, привыкшие к обуви…
Гата доплелась до скамейки без спинки, села, подобрала ноги и осторожно погладила кожу на подошве: горячо, островки налипшего колючего песка. Вот бы найти воды, остудить и сполоснуть ноги… Помнится, тут были маленькие колонки вдоль дороги, где посетители могли набрать воды, прибраться на могилах, полить цветы…
Она посмотрела на дорогу, уходящую вглубь кладбища: вдалеке на повороте священник мелькнул черным узким пятном и пропал из вида. Лишь длинная лапа-удочка, плывущая над кронами деревьев, служила маяком.
С трудом гоняя жаркий воздух кладбища, где ветра всегда было мало из-за высоких деревьев, Гата подумала — до чего тяжкое чувство, до чего душит! Будто она вспотела даже изнутри… Но точно ли это жара? Может, это страх так глубоко проник в нее, что оплел липкой паутиной все внутри, и теперь не бьется нормально сердце, не двигаются легкие?
Задрожав от нового кошмара, Гата сжалась, обхватила руками ноги, вдавила трясущийся подбородок в колени. Посидеть так немного, подышать, убедить себя, что паутина в груди и в животе — это она сама придумала, только что. Ничего такого нет. А есть лапы на голове. Их она не придумала — вон, колышется тень у скамейки, плавают черные ломаные полосы по бетонным плиткам, переламываясь еще сильнее на стыках... Справиться надо с тем, что однозначно существует… Поэтому справиться надо с лапами, а не с паутиной.
А вдруг и лапы она придумала? Вдруг она сейчас зажмурится, досчитает до… ну допустим, до ста. Потом откроет глаза — и весь мир вернется в прежние очертания.
Гата зажмурилась, дрожа от ожидания и боясь, что оно не оправдается. Подождала, досчитала до сотни, последние десятки растягивая и повторяя про себя как заклинание: «Нет паучьих лап, нет паучьих лап ни у кого». Потом резко, чтобы больше не дразнить себя осторожностью, распахнула глаза…
С мощеной дороги на одну из аллей заворачивала старушка. Обычная пенсионерка, из тех городских жителей, кого не отличаешь друг от друга, но кого не отнесешь к категории «бабка с тележкой», потому что нет тележки. Темная однотонная юбка, прямая и широкая как заводская труба, по середину голени, говорила, что представление о моде и стиле принадлежит или послевоенному времени, или правилам приличия из глубинки, а представление о возможной красоте женской фигуры и вовсе не родились. Вязаная кофта детского розового цвета выглядела нелепо, что в жаркую погоду, что в почтенном возрасте. Квадратная, но при этом бесформенная сумка и черные глухие туфли по-своему гармонично сочетались между собой, правда, навевали тоскливые мысли, что Турция до сих пор расплачивается с Россией по какому-то из прошлых военных долгов; расплачивается вещами массового потребления.
Вместо головы у старушки торчал клубок паучьих лап. Они, эти сухонькие, хрупкие, но многочисленные лапы, дрожали, как пучок укропа в руках невротика, трепетали над травой между оградами и над букетами искусственных цветов на чужих могилах. Подобно стрелкам десятков компасов, они стремились к одной могиле под сенью густых деревьев. Гате была неясно видна эта могила, стоявшая за несколькими внушительными памятниками первых рядов… Старушка шла неторопливо, но ровно, как по нитке. Несколько наиболее длинных лап уже царапали далекий серый крест на затененной могиле. Остальные подтягивались — и словно бы подтягивали саму старушку, словно бы она передвигалась благодаря тому, что лапы тянули ее к месту, где покоился близкий ей человек.
В могилу тянули?..
Гате стало дурно. В моменты такого пленяющего ужаса человеку хочется найти прибежище в молитве или иных заговорах, забалтывающих страх, берущих ужас в клетку из слов…
«Господи, господи», — зашептала Гата.
Она медленно разжалась, опустила ноги на лижущую огнем каменную плитку. И вдруг прорезалось то, что не сошло бы за молитву, но было искренним, внутренним, было эмоциональным и заученным, с чем было немало связано:
«Помилуй, Господи, того, кто не пропел тебе хвалу
Помилуй, Господи, того, кто выпил чай и съел халву...»
Гата побежала дальше по дороге, вглубь кладбища, за священником, даже не высматривая его лапу-удочку. Побежала, чтобы просто бежать прочь от старушки, тянущейся к умершему.
«Помилуй, Господи, того, кто дал моей траве огня,
Помилуй, Господи, меня, помилуй, Господи, меня…»
Заговорить, заговорить. Повторять и повторять. Просить и просить, и в самом прошении найти приют и защиту.
Она бежала так быстро, что все-таки догнала священника. Он был почти у самой церкви.
2
— Постойте, постойте! — крикнула Гата, задыхаясь.
Он не обернулся.
«Наверное, — мелькнула короткая мысль, — следовало обратиться как-то иначе, чтобы он понял, что обращаются именно к нему: батюшка, святой отец или отче».
Но Гата не знала, как правильно, и просто в несколько быстрых рывков подскочила к священнику, вцепилась в его длинную опущенную руку:
— Подождите. Здравствуйте, — она с трудом дышала, говорить казалось и вовсе невозможным. — Подождите… Мне очень надо поговорить с вами. Очень надо. Пожалуйста.
Священник повернул к ней большую голову. Из-за мохнатых черных кругов вместо глаз нельзя было сказать, что он куда-то смотрит, но Гата чем-то животным ощущала, что его внимание легло поверх ее сведенных судорогой пальцев, вцепившихся в его руку. И это внимание недружелюбное. Пристально, завороженная от страха, она всмотрелась в черно-коричневое лицо священника, поросшее плотным коротким мехом. Нечеловеческое лицо.
В воздухе задрожало «Так нельзя. Нельзя».
Гата разжала руки, отступила на шаг. И тут же чуть не упала — она так устала и так болят ноги, что сама без опоры стоит на честном упрямстве и вот-вот упадет, потому что подогнутся колени, которые всегда норовят стать слабыми в первую очередь.
Священник повел головой, оглядывая Гату с взлохмаченной макушки до грязных пяток. Безгубый щетинистый рот разомкнулся:
— У тебя что-то случилось?
Гата быстро закивала и вдруг осознала, что не знает, что говорить. Она преследовала его, как символ помощи. Но вот догнала — и что дальше? Мысли путались. Как голодные шакалы у туши антилопы, толкаясь и рвя друг у друга куски, все слова, фразы, спасительные предложения, разбегались, не поддавались контролю. Гата растерялась совершенно.