Гора Орлиная
Шрифт:
Так вот и шло время. Алеше казалось, что он не изменился, лишь вокруг него все росло и менялось. Сестренке Саше было уже три года. И по Клашке можно было видеть, что время идет без оглядки — по ее застенчивой улыбке, с которой она смотрела на Алешу. Раньше такой улыбки у нее не было… Когда в избе у них оказывалось совсем бедно, Клашка приносила что-нибудь из дому. С нею прибегали брат Ванятка и сестра Аксютка. Отец их, рудобой Григорий Шишкин, на страшной работе под землей зарабатывал больше, чем другие, не жалел своей силы. Был он богатырь и храбрец. Таких мало на руднике, да и на всем заводе. Будто не работает, а карусель на ярмарке вертит. Клашка говорила, что отец пошел на рудник с малолетства. Поначалу разбивал крупные камни, потом катал вагонетки на узкоколейке, затем работал воротовым — спускал рабочих в шахту, а семнадцати годов и сам туда спустился. Захлопнулась над ним западня, по двенадцати часов пропадал на глубине девяносто сажен: мокро, темно, дымно, грохочет сильнее грома, когда шпуры рвутся. Страшно! А не взорвутся — еще страшнее: пойдешь поглядеть, а тем разом и ахнет! Многих перебило шпурами, но Шишкин уцелел. Уцелел и перестал бояться. На мастера — и то начал смелее поглядывать. Однажды даже попрекнул, не убоялся: «От дыма деваться некуда, приходится после отпалки курткою разгонять»!..
Об этом Клашка рассказывала с гордостью, с блеском в глазах. За такое дело — за грубость начальству — недолго и в солдаты угодить. В старину так совсем просто было: вылезет парень из шахты, а его окуют и — в телегу, даже с домом проститься не дадут.
Да, богатырь был Шишкин! Работа в шахте каторжная, руда с каждым забоем крепче да крепче, запросто не угрызешь. Кайло, клин, балда не всегда помогают. Выдают рудобоям динамит… Но тогда становится совсем жутко. Случалось, динамит попадался мерзлый. Надо было его отогревать. И Шишкин клал динамит за пазуху.
Счастливая Клашка, может отца за руку подержать. Вон он — живой. Взял Клашку за плечо, повернул к себе и сказал:
— Когда, доченька, за дело?
— А не знаю че, — ответила Клашка, оглядываясь. — Ровно все уже сделано.
Отец пригладил ладонью Клашкины волосы.
— На рудник хочу тебя определить.
Улыбнулась Клашка, да только от ее улыбки стало Алеше невесело: вспомнил зайчонка, вспугнутого недавно в лесу.
— Я тебя встречать буду, — пообещал он и покраснел.
— А я провожать!! — засмеялся Шишкин и вдруг добавил: — Как бы вам не пришлось в ряд сидеть!
Клашка застыдилась и выбежала из избы. В ряд сидеть — это ведь женихом и невестой быть.
Пошла Клашка выбирать руду в отвалах… Накланялась за день — не сказать как. Еле под вечер с горы сбежала. И как же она удивилась — до жгучего румянца, — когда увидела Алешу. Он сидел на россыпи щебня у обвалившейся каменной стены. Вскочил, глянул на Клашку — измученная, грязная, растрепанная — и сказал жалеючи:
— Платье испачкала…
— В подоле руду таскала…
Они свернули в горняцкий поселок.
— Руду, значит, выбирала… А еще что было? — поинтересовался Алеша.
— Еще замер кубажа был, — продолжала Клашка, — десятник с правилом приходил.
Она хвастала новыми словами.
Так с тех пор и повелось. Алеша каждый раз встречал Клашку на одном и том же месте, около старой стены, откуда они шли в горняцкий поселок и рассказывали друг другу новости.
Однажды Клашка почти всю дорогу молчала, потом призналась, что новость у нее есть, хотя и стыдно говорить.
— Одна девка, что в штабель руду складывает… сегодня в обед с десятником в лес ходила цветочки собирать… Теперь ей прибавка будет в жалованье… Бабы говорят: наплачется она с этими цветочками…
Алеша нахмурился.
Дня через три она радостно объявила:
— Теперь я гонять лошадей буду, на горняцкой тележке руду возить! Меня коннозабойщик Максимыч берет…
— Тебя берет, а других нет?
— Так всех же не возьмешь! Чего это ты?
— Всех не возьмешь, — согласился Алеша, — а таких, что ходят за цветочками?
И отвернулся.
Глаза у Клашки расширились, наполнились слезами, губы дрогнули.
— Дурак ты! — крикнула она.
С того дня Алеша перестал ее встречать.
Работа у Клашки была тяжелая, самой приходилось наваливать руду, самой сваливать. А все же весело было сидеть на беседке — на передней дощечке, — нахлестывать лошадь, нестись в двухколесной тележке под гору, к свалке: катилось таких тележек штук сто разом, да вверх — навстречу — столько же.
Носилась Клашка с выработки до свалки и обратно, иногда даже наперегонки с другими. Платье у нее красное, платок желтый, — красиво, если сбоку глядеть. Да глядеть-то было некому. Сколько уж дней не видела она Алешу. Оттого и сердилась, хлестала коня больше, чем следовало. Там, где надо труском трусить, она рысью гнала. А когда совсем невмоготу становилось от обиды, начинала петь. Песню подхватывали другие, и разносилось по всему руднику:
Глянь-ка, миленький на небо, После неба на меня: Как на небе тучи ходят, Так на сердце у меня…Поет рудник, гремит, грохочет, копошится, пестрит одежкой. Гонит Клашка коня, бежит он — и счастье! А то, что руду наваливать, а потом разгружать, то будто бы совсем не важно, то как-то забывается. Девчонка она, потому и забывается самое тяжелое… Руки в кровь исцарапаны — подумаешь! Ноготь на большом пальце переломился — под камень попал, — до свадьбы заживет! Коленки в глине, а про платье и говорить нечего, — не жаль! Мамка обещала сшить новое, длинное — двенадцать аршин набрать! — в церковь ходить, а то и на гулянку… Может, и ботиночки будут сшиты. Бахилки уже куплены… А вообще-то она не модница: однажды мать рубаху не скинула, так в старой и проходила праздник…
Радует Клашку резвая езда в горняцкой тележке, радует игристый бег сытой лошади… Эх, кабы своя! Лошадь — это богатство. Жаль, что вот у них во дворе конское копыто еще никогда следа не оставило.
Издалека приводят в Тигель калмыцких жеребят, объезжают их, потом надевают сбрую с набором, украшают бубенцами и «гоняются» в праздник!
В мае выгоняют лошадей в лес и выгуливают до осени. Потом наступает Петров день — веселее нет праздника: собираются парни, разудалые, разряженные, на первейших скакунах — за лошадьми в лес. Не гоньба, а охота! Иную лошадь только арканом и возьмешь. А тех, что построптивее, — свяжут хвостами и так ведут к становью, а оттуда «гоном» в Тигель, на горняцкую улицу.
Нетерпеливо нынче ждала Клашка праздничного Петрова дня — может, потому что была теперь коногоном, а может, по другой какой причине.
День был как загаданный: ясный, веселый, нежаркий. На горняцкой улице — и стар и мал. Девки и парни оделись в обновки, пели песни, плясали. Пожилые мужики, безлошадные, — кто на зеленом взгорке, кто на бревне, кто в канаве, прорытой жильной водой, — с горя прикладывались к полубутылке и спорили о чужих конях… Клашка, умытая, причесанная, все время оглядывалась в ту сторону, где толпились и шумели подростки. Заметила Пашку, Сергуньку… Только Алеши не было видно.
Задымилась пылью сбегавшая с горы дорога, и наконец показался «гон». Табун лошадей вылетел на вытолоченную поляну в конце горняцкой улицы. Вспугнутые криками мальчишек, выбежавших навстречу, кони остановились, сгрудились, затоптались на месте, заржали. Пастухи и гонщики стали выкликать хозяев. Кони взматывали головами, отфыркивались, били копытами, но, ловко схваченные за челку, покорялись уздечке.
Максимыч, которого Клашка давно заметила, послал за своими. Гонщик верхом пробился в середину табуна, пастух протискивался за ним и хотел взять за холку гнедую лошадь, но она покосила глазом, подалась назад и рванулась в сторону. Мальчишки едва успели расступиться. Пастух кинулся за ней, на бегу отстегивая от кожаного пояса моток веревки. Только с третьего раза сумел он заарканить гнедую и, устав бороться, передал конец веревки Максимычу.