Гора Орлиная
Шрифт:
— Я вам вот еще что скажу, — прервал его Орджоникидзе. — Мы переносим на наши заводы американскую технику, но ни в коем случае не американскую систему управления производством, а вы отгораживаетесь от рабочих, от их интересов, вам бы только свое благополучие сохранить.
— Нигде же этого нет, Григорий Константинович, чтобы взять так просто и тащить. А вдруг…
Орджоникидзе стало смешно. Он взял со стола папиросную коробку с яркой наклейкой, напоминавшей расцветку павлиньего хвоста, подал ее Громову.
— Ничего не замечаете?
— Нет, кажется, все в порядке.
— А бандероли-то, бандероли на коробке нет! — засмеялся Орджоникидзе. — Не удивляетесь? Забыли! А для того чтобы снять бандероль, надо было несколько раз ставить такой дурацкий вопрос на Совнаркоме. «Как — снять? Этого же нигде нет! Как же это у нас без бандероли будет?» А сняли бандероль — и ни малейшего вреда для советской власти. Наоборот экономия в несколько миллионов. А сколько у нас в технике всяческих новшеств рабочие придумали! Не раз им говорили: что, мол, вы делаете? Этого же нигде нет! — Орджоникидзе с сожалением посмотрел на Громова и сказал: — Так ведь и советской власти пока нигде нет, кроме как у нас.
И он пошел к двери.
— Вы меня не выслушали, Григорий Константинович… я понимаю, следовало поторопиться со сдачей объекта, но… бывало, что и с недоделками принимали. Вы и сами знаете.
— Знаю. — Серго нахмурился. — Даже потворствовал иногда подобным приемкам. А потом сам же себя и ругал.
Серго вышел. Постояв немного на крыльце, он тихо направился по еловой аллейке, вдыхая запах молодой хвои. Товарищи, сопровождавшие его, следовали в отдалении. Громов не отставал от наркома.
— Черкашину хорошо. Ему предвидеть не нужно.
— Не прикидывайтесь, — устало проговорил Орджоникидзе. — Вы привыкли работать рывками, без плавности… Давно бы могли договориться с Черкашиным, сказать друг другу: оба мы работаем на укрепление пролетарской диктатуры в нашей стране — прежде всего!
Громов хотел ответить, что это слишком значительно, что дело куда проще, что их отношения с Черкашиным ясны: один работает, а другой контролирует. Но он сдержался, а вместо этого спросил:
— И что вам понравилось в речах Черкашина?
— Черкашин сказал то, чего вы никогда не сказали бы.
— Вызвали бы меня в Москву — все сказал бы, дал бы полный отчет.
— Э, нет! Теперь, когда я увидел, как блюминг монтируется, теперь вы мне отчет подавайте. Попробуйте запугать меня своим гроссбухом!
Орджоникидзе прибавил шагу, невольно улыбнулся: в еловой аллейке, разбитой среди заводских громад, дышалось легко, свободно.
— Мелочи заедают, — услышал он вздох Громова. — За каким-нибудь валиком бегаешь. Иногда самим точить его приходится.
— А что же тут такого? Если вы этого не будете делать, то чем же вы станете заниматься? Мировой политикой? Этого Литвинов вам не уступит!
Нарком засмеялся. Громов решил воспользоваться переменой настроения.
— Что же теперь со мной?
— Наконец-то проговорился!
— Конечно, я виноват… плохо руковожу.
Орджоникидзе остановился.
— Знаю я таких дипломатов. Каются, бьют себя в грудь. Говорят одно, а думают совершенно другое… О том, что вы негодный руководитель я и сам знаю. Однако вы так не думаете, вы, простите за грубое выражение, просто врете… Больше всего в жизни не люблю кающихся хозяйственников. Куда мне вас? В монастырь, что ли?
— Выговор дайте…
— Ну, дам я тебе выговор, — сердито, переходя на «ты», сказал нарком. — Завтра же пойдешь хвастать им перед приятелем: у меня, мол, десять выговоров, а у тебя сколько?
Орджоникидзе окинул усталым взглядом строительную площадку, посмотрел на внушительно возвышавшуюся доменную батарею и сказал грустно:
— Наши заводы, построенные нашим рабочим классом, нашей партией, переросли многих наших руководителей. — Он вздохнул. — Перед такими руководителями стоит вопрос: или расшевелиться и суметь охватить весь громадный объем работы или…
— Я, Григорий Константинович, расшевелюсь!
Серго стало неприятно.
— Если и расшевелитесь, то на другом участке, поменьше, пониже… И на самом маленьком участке закладывается фундамент социализма. Надо всюду суметь оправдать доверие партии.
— Оправдать одно, а когда тебя критикуют…
— Хозяйственник сам должен просить, чтобы его покритиковали. Если мы не покритикуем, не укажем на недостатки, то никто другой на них не укажет. В нашей стране другой партии нет и не будет. Вы это должны знать. — Нарком решительно пошел вперед, но вдруг оглянулся. — И еще советую вам… снимите-ка вы мой портрет, а то еще упадет и зашибет рамой. Видно, что наспех приколочен.
Утром Серго в своем вагоне беседовал с Черкашиным.
Черкашин пришел точно к девяти, пришел весь напряженный, неестественно сгорбившийся. Особенно трудно дались ему первые минуты, когда нарком расспрашивал о житье-бытье. Это казалось тягостным и даже подозрительным… Если он так расспрашивает, значит, с кем-то говорил о нем, знает о его раздумьях и сомнениях. Лучше уж сказать обо всем самому.
— Я многого не понимаю, — признался Черкашин, — не понимаю в самом себе. Некоторые вещи представляются мне в черном свете. Однажды, — Черкашин неловко улыбнулся, — самым серьезным образом подумал: «Уж не враг ли я?»
— Чудак человек! Что же вас смущает?
— С одной стороны — завод-гигант, а с другой — очередь за хлебом. — Черкашин помолчал, осторожно спросил: — Это ведь критика?
— Критика бывает разная. Если вы после своих размышлений будете требовать снижения темпов строительства, будете вызывать возмущение рабочих масс, то это критика меньшевиков, троцкистов, белогвардейцев. За такую критику сажают в ГПУ. Но когда рабочий критикует наши недостатки, чтобы поскорее устранить их, он только укрепляет свою рабочую власть.
За окном вагона дымили тонкие трубы мартеновской печи, Крыши цеха не было видно, стоявшие на соседнем пути товарные вагоны закрыли горизонт. Орджоникидзе посмотрел в окно, чем-то заинтересованный, отвлекся, сказал:
— Да, у нас наряду с громадным приростом промышленной продукции имеются хвосты у продовольственных лавок. Что бы мы тут ни говорили, как бы ни хвалили свои достижения, а скрыть от себя, скрыть от рабочего класса хвостов мы не можем.
Лицо Черкашина посветлело. Он глядел более уверенно. А нарком говорил уже о другом.