Гора Орлиная
Шрифт:
Сергей Сергеевич продолжал советоваться. Он вызвал к себе Плетнева и обсуждал с ним «проклятый вопрос».
— Прошло время заниматься детскими забавами в технике, — сказал под конец Плетнев. — На производстве надо ставить серьезные опыты, а не самодеятельностью увлекаться. А серьезная работа, как известно, не по плечу самоучкам.
— Не понимаю тебя, — неожиданно сказал Громов.
Плетнев никак не ожидал такого выпада.
— А при чем здесь я?
— А вот при чем. Я в жизни многое повидал, часто приходилось спорить, отстаивать свои решения, приходилось и заблуждаться и видеть, как другие заблуждаются, выслушивать всякие доводы. Но я тебе, уважаемый Василий Григорьевич, скажу, что за одним доводом почти у каждого скрывается какой-нибудь другой, самый главный довод, тот самый, ради которого и завелся спор. Тебе я могу прямо об этом сказать. Ты постарше Леонова, отпетушился уже, а возможно и никогда не петушился, парень ты такой… У тебя, кроме твоих всяческих технических доводов, кроме возражений секции ИТР, есть что-то свое, может быть, даже престиж. Ты, говорят, упрекнул его за то, что он тебе не поклонился, обошелся без консультаций. Вот и думаю, не престиж ли тут, не честь ли мундира? Вы чуть ли не вместе на заводе с ним начинали…
— Хотите говорить всерьез, Сергей Сергеевич? — спросил Плетнев. — Если серьезно, я готов.
— А разве я не серьезно до сих пор разговаривал?
— Когда как…
— Надо маневрировать, — пояснил Сергей Сергеевич. — На одной ноте нельзя все время…
— Так вот, если серьезно, извольте, — начал Плетнев, усаживаясь в кресло, — я раньше отвечу вам на ваше предположение. Только не обижаться. Престиж тут ни при чем. Престиж он… еще раз предупреждаю, не сердиться… Нас тут только двое, разговор чисто мужской, — Плетнев усмехнулся. — Престиж — он вас больше беспокоит, если говорить о нас двоих. Вы больше заботитесь о чести мундира… Это не критика и даже, — Плетнев опять усмехнулся, — не самокритика. Я занят другим. То, что меня беспокоит, со стороны может быть понято, как зависть. Вот вы говорили, что мы почти вместе начинали. Да. Ну и что же? Вам кажется, что Леонов кое в чем уже обогнал меня?..
— Сам чувствуешь! — перебил его Сергей Сергеевич. — Вот именно: «кое в чем»…
— Зависти я не чувствую, — продолжал Плетнев. — Кое-кто называл меня эгоистом. Пусть. Для себя я, внутренне, человек честный. И хочу, чтобы меня окружали такие же честные люди. Хочу, чтобы они шли вперед честными путями. И тут я подхожу к главному. Всего несколько слов. Я понимаю, что каждому хочется выдвинуться. Но для этого есть одна прямая и честная дорога, дорога знаний. А Леонов… если уж говорить откровенно, малограмотный человек, малограмотный и технически и вообще. Я бы ему простил эту малограмотность, как прощаю ее, например, Бабкину. Тот хоть никуда не лезет. А этот даже свою малограмотность использует для того, чтобы подняться еще на одну ступеньку. Все эти приспособления, все эти заигрывания с молодыми рабочими, все эти разговоры о стиле руководства, о проникновении в душу человека — все для того, чтобы продвинуться самому. Продвигайся, но по праву. С такими всезнайками мы не построим социализма. Я хочу, чтобы люди у нас получали по заслугам. Хочешь заниматься техникой — иди учись. А потом и занимайся.
— Погоди, погоди, не своди все к технике. А кто же будет заниматься людьми? Я, например, хорошо усвоил основное: техника — это живые люди.
— Людьми заниматься, — подхватил Плетнев, — тогда иди в партком, в завком. Иди и работай с людьми. А техника не любит показного. Не любит игры…
— Погоди, — опять запротестовал Сергей Сергеевич.
Но тут раздался телефонный звонок.
Звонил секретарь парткома.
— Вот вам, пожалуйста, разве это честный путь? — усмехнулся Плетнев, узнав, в чем дело. — Идите теперь доказывайте, что вы не зажимали инициативы масс.
Из парткома Громов вернулся через час, разбросал все бумаги на столе и принялся писать приказ об организации в цехе первой комсомольско-молодежной смены токарей, которая будет работать по-новому.
Вскоре к нему явился Николай.
— Чего хмуришься, сукин ты сын? — встретил его дружелюбным ворчанием Сергей Сергеевич, — Думал, парткомом испугаешь? Нет, брат. Это даже хорошо, что меня туда позвали. Пусть и там знают, пусть помогают. Разве я был против? Ты же сам слышал, как я Бабкина тогда, в цехе, консерватором обозвал! А медлил я, дорогой товарищ, недаром: я в таких делах опыт имею. Надо было привлечь внимание партийной общественности. Пусть теперь скажут, что мы, мол, не знаем, не ведаем, отвечать за это не собираемся. Нет, теперь мы все взялись за это самое главное звено. А раз дружно взялись, так скорее всю цепь и вытащим. Ясно? Соображать надо. У нас с тобой сейчас крепкая опора. И слышал ты, как я насчет газеты сказал? Обязательно, чтобы в газетах написали, и не только в «Кремнегорском рабочем», — по всему Уралу! Пусть даже портреты печатают. Пусть с нас пример люди берут… А мы развернемся! Вот это постановка дела. Не кустарщина, а массовый подход.
Николай глядел на него так, словно видел впервые. Он шел сюда, чтобы последний раз сразиться с противником, собирался высказать откровенно все, что думает о нем, но ничего этого, к великому огорчению, не понадобилось. И поэтому победа показалась маленькой, а само дело — незначительным.
Мелькнула мысль: не испытал он чувства радости. И еще одна, самая последняя мысль: «Думал, что знаю его, а выходит, не совсем знаю или даже не знаю совсем!»
Клавдия Григорьевна принимала нежданную гостью.
Это была старуха из Старого Погоста с гостинцами для Аркашки.
— А что тут, милушка, не знаю и не знаю, — сказала старуха, передавая беленький узелок и присаживаясь на предложенный стул. — Так-то вы и живете, мастеровые люди?
Она оглянулась и незаметно, привычно расправила свою густую сборчатую юбку.
Гостья была чуть полнее хозяйки, морщинистая, седая, добрая на взгляд.
— Дым-то ваш далече видать, — сказала она, имея в виду город. — Погожу вот, да и буду собираться.
— Чайку не хотите? — догадалась Клавдия Григорьевна.
— Чайку можно, — согласилась старуха и поглядела на самовар. — Уж этот — человек десять приди, так хватит.
Клавдия Григорьевна захлопотала у стола.
— А что это ты, милушка, в платке? Холодно, поди?
— Привычка.
— То-то я по себе гляжу. С наперсток-то крови во мне, а не мерзну.
Вместе с чаем появились на столе грибки, сушеная рыба, даже графинчик.
— Выпейте, бабушка…
— Чайку выпить — выпью, уважение вам сделаю, а другое какое питье — и не толкую, чего пить, не пивала век-от.
— А на свадьбе?
— На свадьбе — известно!
Старуха выпила рюмку, убедительно крякнула, утерла губы рукавом, принялась за еду.
— Эти рыжики-то вкуснее тех — волнух-то, белянок, — заметила она, пробуя грибы. Сказала доброе слово и насчет рыбы: — Осенью язь хороший, а весною сиг хороший. Кто сига не кушивал, тот вкуса рыбьего не знает… Да и язь, — как бы спохватившись, продолжала она, — тоже рыба, только поуже он сига приходится.
Клавдия Григорьевна, подперев щеку рукой, слушала, вспоминала давние, полузабытые годы. И радостно было ей и чуточку грустно.
— Старик мой, — тем временем говорила гостья, — ничуть дома не живет, все на реку да на реку… рыбы этой у нас… не знаю на сушье ли, солить ли… ну, я тоже в долгу не остаюсь, в свободное времечко — в лес. Без него и не жить мне: я-то взята с бору. Встану чуть свет, думаю умом, куда сходить по малину. Нынче тоже лето недаром прошло. Черничку-то продавали, а малину про себя сушили. — Она набрала варенья. — А вот нет у нас ягоды-то этой садовой, знаешь, вроде малины да покрупнее, да покраснее она. С ней больно хорошо чай пить… Захмелела я, матушка, да и болтаю всякое.
— Как жизнь-то теперь в деревне?
— Жизнь-то… Лучше теперь, лучше против того, что раньше было… Рыбак-то мой, дед мой… барометром его прозывали в деревне за то, что верно сказывал, когда пахать, и то в колхоз пошел.
Клавдия Григорьевна улыбнулась.
— Слышала, поди, про моего деда? — догадалась старуха.
— Муж рассказывал…
— И он, говорю, в колхоз пошел… Неладно мы еще живем. А в других деревнях, подальше от города, лучше.
— Берите, угощайтесь, — подсовывала Клавдия Григорьевна тарелку с хлебом. — Теперь он без карточек.