Горькие шанежки(Рассказы)
Шрифт:
Но Пронька отказался, зашагал дальше. А Толик не утерпел, откусил кусок сочного мяса. Пожевав, мазанул ладошкой по губам, и, догоняя брата, оценил:
— Скусная!.. Солененькая… Спробуй, Проньк, спробуй!
Но тот шагал, не оборачиваясь, сунув руки в карманы, а Ленька, опять спрятав рыбью голову за пазуху, сказал, оправдывая себя:
— Мне мамка велела все домой приносить…
— Зажадничал! — крикнул, обернувшись, Толик, мстя за собственную слабость перед соблазном.
— Сразу и зажадничал, — обиженно отозвался Ленька, не хотевший ссоры с приятелями, но уже представлявший радость матери от такого подарка. — У нас-то иждивенцев двое, и папки нет.
Братья, не слушая его, шли впереди, и Ленька отстал со своими думками. «Разве же я неправду им говорю? — убеждал он себя. — У них и на отца карточки есть, и на мать. А у нас-то одна мамка работает. Хлеба всегда не хватает. Тит маленький плачет да плачет… Мамка ругается все, и от папки давно писем нет… Чего ж тут не понять-то?»
В трудные минуты Ленька всегда вспоминал отца. С ним он часто просиживал в небольшой комнате дежурного по станции. Отец рассказывал ему, как управляются семафоры, объяснял устройство аппарата Морзе, передающего сообщения не буквами, а точками и черточками на узенькой бумажной ленте. Ленька замирал в уголке дивана, когда отец, проводив поезд, нажимал кнопку селектора и раскатисто звал: «Диспет-чер-р!» Откуда-то доносился строгий голос, и тогда отец докладывал, что поезд под таким-то номером проследовал через станцию. Иногда отец добавлял: «Прошел с минусом три». Это означало, что машинист провел поезд по перегону на три минуты раньше положенного времени.
Когда отец сдавал дежурство, Ленька приноравливался к его усталому шагу, и они возвращались домой. Летом, бывало, шли на покос, во влажные по-вечернему травы. А то сворачивали на огород, собирали огурцы, подкапывали молодую картошку. Ленька уже ждал, что скоро отец возьмет его с собой на утиную охоту, да вот не вышло…
На фронт отца призвали на втором году войны, в середине лета. Из военкомата он вернулся жарким полднем, в аккурат в смену путевых обходчиков. Мужики сидели в тени тополей на станционном крыльце, — все в одинаковых куртках с белыми железнодорожными пуговицами, все затянуты ремнями с коробками для петард и с кожаными чехлами сигнальных флажков. Лица у обходчиков темные — то ли от забот, то ли от морозов, ветра и летней жары.
— Кончилась моя бронь, мужики, — подойдя к крыльцу, сказал отец. — И на уток охота кончилась…
Обходчики вскинули на отца задумчиво-грустные взгляды, покивали молчком, зашуршали бумагой для самокруток. Слободкин — частый напарник отца по охоте — спросил:
— Когда, говоришь?
— Завтра к вечеру велено быть в сборе.
Слободкин помолчал, потом негромко сказал, вроде как сам себе:
— Значит, эшелон опять в Узловой сформируют…
Переговорив с мужиками, отец, а за ним и Ленька пошли к себе.
Матери дома не было: доила в стайке корову. Вошла она с подойником в руке, остановилась у порога, глядя на отца немигающим взглядом широко открытых глаз.
— Да, мать, пришел черед! — Отец сказал это легко, как у станционного крыльца, но вдруг осекся и договорил со вздохом: — Готовь смену белья, ложку с кружкой…
Ленька боялся, что мать заплачет в голос, но она поставила подойник на лавку, перевернула приготовленную крынку, сцедила в нее молоко. Потом прошла к зыбке, подвешенной рядом с кроватью, взяла на руки проснувшегося Титка. Все так же молча, думая о своем, распахнула кофту, и только когда Титок, сладко причмокивая, замолчал, спросила:
— Еще кого взяли?
— Из наших-то никого, — закуривая у стола, ответил отец. — С других станций собирали народ.
Мать еще ниже склонилась к Титку, не видя, не убирая упавшие с виска волосы. Ее молчание было тяжелее слез, и, не выдержав, Ленька вышел на улицу.
Заплакала мать вечером, когда легли, когда свет погасили. Сначала негромко, приглушенно, а потом взахлеб, с причитаниями. Она все хотела что-то сказать, но слова глушились рыданиями. Отец молчал, только часто подносил к лицу красный огонек цигарки. И лишь когда мать выплакалась, он стал объяснять ей, что никого другого с их станции взять невозможно: начальник совсем больной, а у Калиткина полступни нет. Да и нельзя дорогу совсем без людей оставлять. На станцию направляют девушек-практиканток из Узловой. Им тоже прислали одну холостячку. Она уже дежурит самостоятельно.
Мать молчала, слушала. Может, соглашалась, а может, думала, каково ей придется одной с двумя на руках. А отец все говорил, говорил… Советовал, где поставить стог сена, просил получше присматривать за ребятами да припас его — дробь там, капсюли, порох — оберегать, потому что Ленька подрастает, глядишь сможет утей промышлять…
Ленька все слушал, а потом незаметно уснул. Спали ли отец с матерью в ту последнюю ночь? С рассветом они ушли докашивать траву на своей деляне, потом отец взялся укреплять подгнившую балку в сарае, заменял жерди в пригоне… Он торопился управиться со всем, что накопилось. Но, как это всегда бывает, в последний час несделанного набралось много.
Во второй половине дня собрались в их квартире соседи. Прихромал Калиткин — отец Проньки и Толика, пришли соседки, за ними хвостиками потянулись ребятишки. Заглянул и начальник станции — худой и длинный, как жердь. И дед Помиралка пришаркал. Следом за ним Слободкин с казармы. Он и в хорошие дни не много слов говорил, а тут только дымил самокруткой, как паровоз на подъеме, и повторял:
— Будь спокоен, солдат. Твоих не забудем, одни не останутся.
Мать позвала всех к столу, водку выставила. Выпили за победу, за возвращение отца. Потом за остающихся. Но веселья не получалось. Разговор сбивался на тяжелые бои у Дона и под Ленинградом. Потом, видно, вспомнив, что соседа могут как раз туда и послать, мужики виновато замолчали. Прижимая к себе детей, вздыхая, соседки поглядывали на Ленькину мать. Она держалась, но, отходя за печку, смахивала слезы концами наброшенного на плечи платка. А отец все пошучивал, посмеивался, пробовал даже запеть «Скакал казак через долину», но поддержки не получил, свел песню на разговор и, прижав Леньку, все наказывал ему помогать матери, слушаться и за младшим братом смотреть.
В тот день по станции уже дежурила Нинка-холостячка. Когда вышли к местному поезду, отец с улыбкой спросил у нее:
— Разрешишь напоследок проводить четный?
Девушка тоже улыбнулась, отдала отцу флажки и фуражку с красным верхом. Он надел фуражку, враз построжав лицом, и, когда скорый поезд приблизился к станции, поднял флажки, показывая машинисту, что все в порядке.
Состав громыхал мимо, вздымалась под вагонами пыль, колеса торопливо говорили на стыках «бежим-бежим», а отец стоял впереди всех, серьезный и строгий, каким всегда бывал на работе. И только здесь отчетливо, до холода в груди, понял Ленька, что с этой минуты со скоростью поезда уходила в прошлое былая их жизнь, а за невидимой чертой разлуки начиналась у отца жизнь солдата. Как не хотелось Леньке, чтобы отец уезжал! Но скоро пришел пригородный поезд, остановился всего на минутку, и потом, плача, Ленька бежал за вагоном и долго махал рукой что-то кричавшему и тоже машущему отцу.
С этого времени Ленькина жизнь стала скучнее и хуже. Хотя все, вроде бы, оставалось по-старому. Люди работали на линии, дежурили на станции, управлялись с хозяйством. В свой час приходил местный поезд с прицепленной сзади хлеборазвозкой. По гладкому желобу из нее спускали черные буханки. Поезд уходил, хлеб переносили в красный уголок, где хранились весы и гирьки, и развешивали по карточной норме. В платках и сумках люди разносили его по домам, где пайки еще раз делили — по едокам.
И, как раньше, проносились мимо скорые поезда. В них теперь ехало много военных. Они высовывались из тамбуров и окошек, и ветер иногда срывал с них головные уборы. Уже многие мальчишки с казармы и со станции ходили в наползающих на уши командирских фуражках, пилотках и бескозырках с надписями «Тихоокеанский флот», а то и «Торпедные катера ТОФ».
Без отца Чаловым стало трудно. По осени нужно было выкопать и перетаскать в подполье картошку, убрать все с огорода, сараюшку к зиме подправить. И сено у стайки уложить. С покоса его украсть могли — приезжали ночами лихие людишки с Узловой… Чтоб перевезти сено, пришлось просить помощи у Калиткина, у дяди Яши Слободкина. Но на соседей всегда рассчитывать нельзя, у каждого своих забот хватает, надо было самим управляться.
Одна радость у Леньки осталась — отцовские письма. Сначала они приходили из-под сибирского города Томска, где формировалась дивизия, потом — из-под Сталинграда. Там, писал отец, страшнейшая битва шла. И вдруг след отца потерялся. На дворе уж зима стояла. Тянули ветры-северяки, перегоняли снег в сугробы, прессовали их и полировали до блеска. Иногда линию заносило снегом. Вместе с путейцами выходили на околоток все, даже ребята. Расчищали путь, уберегали поезда от остановок. А когда ветры ослабли, — насели морозы. Редкую неделю не стучала в ночное окно рука мастера, бригадира или путевого обходчика. На встревоженное материно «Кто там?» из-за двери слышалось: «Выходи, Катерина, выходи! Рельса лопнула!» И мать, еще с осени поступившая в путевую бригаду, одевалась, с ворчанием или руганью уходила в ночь, в мороз.