Горький хлеб (Часть 2)
Шрифт:
– Ишь ты, - ухмыльнулся Тнмоха и замялся возле решетки.
– Одначе, занятно мне, казак.
Холоп загремел запором и заспешил наверх. Вскоре вернулся он в темницу и протянул скитальцу большой кусок вареной баранины, завернутой в тряпицу.
– На княжьей поварне стянул. Страху из-за тебя натерпелся. Ешь, старик, да борзей сказывай.
"И впрямь с дуринкой парень", - подумал Пахом, а вслух вымолвил:
– Долго тебе жить, мил человек.
Пахом не спеша поел, довольно крякнул, смахнул с рыжей бороды хлебные крошки, перекрестил лоб и произнес:
– А молятся басурмане так. Поначалу полбарана съедят, потом кафтаны с себя скидают, становятся друг против друга и по голому брюху дубинками постукивают да приговаривают: "Слава аллаху! Седин живот насытил и завтра того пошли".
– Чудно-о, - протянул, крутнув головой, Тимоха.
– А дальше што жа?
– Опосля татаре вечером кости в костер бросают, а пеплом ладанку набивают. Талисман сей к груди прижмут, глаза на луну выпучат и бормочут, скулят тоненько: "И-и-иаллах, храни нас, всемогущий, от гладу и мору, сабли турецкой, меча русского, копья казачьего..." Вот так и молятся, покуда месяц за шатром не спрячется.
– А не врешь?
– усомнился Тимоха.
– Упаси бог, - слукавил скиталец и, протянув холопу порожнюю чашку, вопросил:
– Болотниковы в темнице:
– Сидят. Кормить их три дня не ведено. Отощают мужики. Приказчик страсть как зол на смутьянов. До Леонтьева дня, сказал, не выпущу, словоохотливо проговорил Тимоха.
– А как же поле пахать? У Исая три десятины сохи ждут.
– Почем мне знать. Наше дело холопье - господскую волю справлять.
Пахом озабоченно запустил пятерню в бороду, раздумчиво крякнул и, когда уже холоп повернулся к решетке, решился:
– Покличь ко мне Мамона, парень.
– Недосуг ему. Дружину свою собирает беглых крестьян по лесам ловить.
– Скажи пятидесятнику, что Пахом ему слово хочет молвить.
– Не придет. Пошто ему с тобой знаться.
– Придет, токмо слово замолви. А я тебе опосля о казачьем боге поведаю.
– Ладно, доложу Мамону Ерофеичу. Токмо не в себе чегой-то пятидесятник, - пробурчал Тимоха и удалился из темницы.
Княжий дружинник заявился в застенок под вечер. Поднял фонарь над головой и долго, прищурив дикие разбойные глаза, молча взирал на скитальца. Опустив цыганскую бороду на широкую грудь, тяжело и хрипло выдавил:
– Ну-у!
"На царева палача Малюту Скуратова, сказывают, пятидесятник схож. Лютый мужик. Младенца задушит - и оком не поведет", - пронеслось в голове Пахома.
– Не ведал, что снова свидеться с тобой придется, Думал, что князь тебя давно сказнил за дела черные.
– Рано хоронишь меня, Пахомка. Седня о тебе за упокой попы петь зачнут.
– Все под богом ходим, да токмо поскриплю еще на этом свете и волюшку повидаю.
– В тюрьму двери широки, а обратно узки, Пахомка. Молись богу да смерть примай.
– Не тебе, злодею, меня судить. Я человек княжий.
– Раньше бы князю на меня доносил. Теперь припоздал. Скажу князю, что ты его мерзкими словами хулил. Простит он меня за бродягу никчемного. Пощто ему мужик захудалый.
– Черная душа у тебя, человече. Десятки невинных людей загубил. Не простит тебе бог злодеяния, особливо за княжну юную...
У пятидесятника при последних словах узника затряслась борода. Он невольно оглянулся назад и зло прохрипел:
– Замолчи, сатана! Прощайся с белым светом.
– Я смерти не боюсь. Много раз близко ее видел, когда с крымцами да ногаями6 в ратном поле бился. Да только и тебе нонче не жить.
– Мой век еще долгий, Пахомка.
Аверьянов поднял на пятидесятника голову, сверкнул очами.
– Закинь гордыню, Мамон. О душегубстве твоем еще один божий человек ведает. Уговорились мы с ним: коли погибну от твоей руки - потайные грамотки на княжьем столе будут.
Мамон отшатнулся от узника, лицо его перекосилось, рука с пистолем опустилась.
– Нешто столбцы те сохранились?
– Столбцы в ларце, а ларец и по сей день в заветном месте лежит. Хранит его божий человек.
Пятидесятник метнулся к скитальцу, схватил его своими ручищами за горло.
– Кто-о-о? У ково грамотки, сатана?
– Смерть приму, но не выдам, - твердо вымолвил Пахом, отталкивая пятидесятника.
Мамон отпустил старика, скрипнул зубами, рванул ворот рубахи и опустился на каменные ступеньки. Долго молчал. Затем, пожевав губами, спросил:
– Отчего при князе смолчал?
– О том мне знать, - уклончиво отозвался Пахом.
– Хочешь я тебе денег дам? Десять рублев7 отвалю.
– Твоих денег мне не надо. Они кровью мирской залиты.
– У-у, дьявол!
– злобно воскликнул Мамон.
– Пош-то звал?
– Страда идет, хлебушек надо сеять. Отпусти меня и Болотниковых из темницы.
– А язык свой на замок запрешь?
– Выпустишь - смолчу, - пообещал Пахом.
Мамон что-то невнятно буркнул и, гулко стуча сапогами, неторопливо начал подниматься наверх.
Пятидесятник вышел во двор, постоял, раздумчиво теребя бороду возле красного крыльца, а затем направился в княжьи терема.
– Дозволь, князь, слово молвить?
– с низким поклоном спросил Мамон, войдя в господские покои.
Андрей Телятевский в одной просторной белой рубахе сидел за столом и заряжал огневым зельем8 самопалы и пистоли.
Князь собирался на озера - самое время дичь бить. Челяди своей заряжать пистоли больше не дозволял. Прошлым летом охотничий снаряд готовил ему Мамон. Пятидесятник переусердствовал, зелья лишку вложил. Пистоль на озере разорвало - князь руку себе опалил и слегка поранил. Пятидесятника кнутом самолично отстегал и с той поры сам огневое зелье себе готовил.
– Чего стряслось?
– поднял голову от стола Телятевский.
– Мужики вчера маленько пошумели. Твою пашню засеяли, а бобыльскую да беглого люда загоны поднимать не захотели. Трех горлопанов мы в подклет свели.
Седни мужики смирились - вышли засевать поле. Мыслю, и этих крикунов неча в безделии держать. Прикажи выпустить, князь.
– Отчего приказчик мне ничего о смердах не поведал?
– сердито проговорил Телятевский.
– В вотчине гиль, а князь о том не ведает.
– Да шум не велик был, князь, - пряча вороватые глаза в пол, произнес Мамон.
– А приказчик сказать тебе оробел. Серчаешь ты, князь, когда крестьяне не при деле.