Горький
Шрифт:
«Беседа» — журнал, в котором Горький мечтал объединить все культурные силы Европы, русской эмиграции и советской метрополии. Журнал должен был издаваться в Германии, но распространяться в основном в России. Таким образом осуществлялся бы «мост» между эмиграцией и советской властью. Молодые советские писатели имели бы возможность печататься за границей, а эмигрантов читали бы на родине. Такой замечательный проект.
Вероятно, получив неофициальное согласие из советской России, Горький на базе берлинского издательства «Эпоха» в 1923 году выпустил первый номер «Беседы». Работал он над ним со страстью и вдохновением. Сотрудниками, кроме Ходасевича, были А. Белый и В. Шкловский, научный раздел вел Б. Адлер. Список приглашенных в журнал впечатляет: Р. Роллан, Дж. Голсуорси, С. Цвейг; А. Ремизов, М. Осоргин, П. Муратов, Н. Берберова; из советских — М. Пришвин, Л. Леонов, К. Федин, В. Каверин, Б. Пастернак.
Понятно, что в «Беседе» не могли напечататься, с одной стороны, Бунин или Мережковский, а с другой — Бедный или Фадеев. Как и в «каприйский период», Горький лавировал, искал компромисса. И в Кремле его на словах поддержали. Но в секретных бумагах Главлита журнал «Беседа» оценили как издание идеологически вредное. Ни Пастернак, ни Зощенко, ни Каверин, ни Ольга Форш, ни другие наиболее «культурные» советские авторы печататься в нем не имели права. Но самое главное — в СССР «Беседу» не пустили.
Всего вышло шесть номеров. Горький был морально раздавлен. Его снова сделали невольным провокатором, потому что он наобещал и эмигрантам, и советским писателям (тоже жившим скудно) приличные гонорары.
В который раз его обманули, не позволив «сказку сделать былью»! В который раз его социальный идеализм и страстное желание всех примирить и объединить для разумной коллективной работы разбились о тупое партийное чванство и политические амбиции.
Но история с «Беседой» преподала ему и еще один, вполне практический урок. Он ясно понял, что за границей ему развивать деятельность не дадут. Стулья начали разъезжаться, и появилась необходимость выбирать один из них. Но это и было самое трудное для «еретика» Горького: сидеть на одном стуле. «Непривычно сие!» — как скажет он потом Илье Шкапе.
Для Горького-писателя соррентинский период был счастьем, вторым творческим взлетом после Капри. Для Горького-деятеля это был период жестокого кризиса и новой переоценки ценностей. В конце концов, он их переоценил. В пользу сталинской «державности».
Насколько непросто складывались издательские и денежные дела Горького за границей, явствует из его переписки с «Мурой» (М. И. Будберг), которая была его доверенным лицом в этих вопросах. Вот она пишет ему в связи с продажей прав на экранизацию «На дне»: «Что же касается требования „скорее денег“ с Вашей стороны, а моей просьбы „подождать“, то тут я, может быть, проявила излишнюю мягкость… Убедительно все же прошу Вас не предпринимать никаких мер… Деньги у Вас пока есть: 325 $ — это 10 000 лир и должно (курсив М. И. Будберг. — П. Б.) хватить на месяц». «Должно», — настаивает Будберг, намекая, что неплохо бы «семье» Горького ужаться в расходах.
К сожалению, писем Горького к баронессе Будберг сохранилось очень мало. Но и ее писем вполне достаточно, чтобы догадаться, как финансово трудно выживал Горький в предвоенной, кризисной Европе. «Коллекцию (нефрита. — П. Б.) безумно трудно продать, — пишет она, — я справлялась и в Париже, и в Лондоне, везде советуют продать частями и говорят, что стоимость на 50 % упала, т. е. не 700 ф<ранков>, а 350. Что делать?»
«Нефрит продать за 350–500 — чего? — уже совсем раздраженно отвечает она на какое-то письмо от Горького. — Драхм? Лей?»
Сидение «на двух стульях» затянулось. С одной стороны, Горького настойчиво приглашают в Москву. Туда рвется и сын Максим с молодой женой и двумя детьми: там его знают, там ему интересней. Из СССР приезжают молодые писатели, Л. Леонов, Вс. Иванов и другие. Они жизнерадостные, жадные до творчества, что всегда обожал Горький.
Эмиграция смотрит на Горького враждебно или косо. Те, кто «дружит» с ним, сами давно мечтают вернуться в Россию, но как бы под его гарантию. «В Европе холодно, в Италии темно…» — напишет О. Мандельштам позже о том, что происходило в Европе и, в частности, в Италии, где у власти стоял Муссолини. Обыск на вилле Горького «ребятами» Муссолини мало чем отличался от обыска «ребятами» Зиновьева в Петрограде. Но кому жаловаться? Когда обыскивали «ребята» Зиновьева, он помчался жаловаться в Москву, к Ленину. Теперь же — к советскому послу. Кто еще может защитить несчастного, всемирно известного писателя?
В 10 часов вечера 27 мая 1928 года Горький вышел на перрон станции Негорелое и ступил на советскую землю после семилетней разлуки. Здесь, как и на всех других советских станциях, его приветствовали толпы людей. Тысячи людей! Апофеоз встречи состоялся в Москве на площади перед Белорусским вокзалом. Это было началом последнего периода его жизни, разобраться в котором еще сложнее, чем в предыдущем. Очень жестко сказано об этом в воспоминаниях Ходасевича: «Деньги, автомобили, дома — все это было нужно его окружающим. Ему самому было нужно другое. Он в конце концов продался — но не за деньги, а за то, чтобы для себя и для других сохранить главную иллюзию своей жизни».
Глава девятая ПРИГЛАШЕНИЕ НА КАЗНЬ
Крепко жму Вашу лапу!
«Замечательный грузин»
В феврале 1913 года, накануне возвращения Горького из итальянской эмиграции в Россию, Ленин написал ему письмо, выражая в самом начале свои обыкновенные опасения по поводу здоровья Горького: «Что же это Вы, батенька, дурно себя ведете? Заработались, устали, нервы болят. Это совсем беспорядки». Ленин снова и снова набрасывается на уже разгромленный им «махизм» и Богданова лично: «А Богданов скандалит: в „Правде“ № 24 архиглупость. Нет, с ним каши не сваришь! <…> Тот же махизм = идеализм, спрятанный так, что ни рабочие, ни глупые редактора в „Правде“ не поняли. Нет, сей махист безнадежен, как и Луначарский…»
Но важно это письмо не этим, а тем, что в нем произошла заочная смычка «Ленин-Горький-Сталин». Отвечая на какое-то письмо Горького по поводу разгула национализма (проблема, которая сильно волновала Горького накануне Первой мировой войны), Ленин писал: «Насчет национализма вполне с Вами согласен, что надо этим заняться посурьезнее. У нас один чудесный грузин засел и пишет для „Просвещения“ большую статью, собрав все австрийские и пр. материалы. Мы на это наляжем. Но что наши резолюции (посылаю их в печати) „отписка, канцелярщина“, это Вы зря изволите ругаться. Нет. Это не отписка. У нас и на Кавказе с.-д. грузины + армяне + татары + русские работали вместе, в единой с.-д. организации больше десяти лет. Это не фраза, а пролетарское решение национального вопроса. Единственное решение. Так было и в Риге: русские + латыши + литовцы; отделялись лишь сепаратисты — Бунд. То же в Вильне».
Ленин был неисправим. По его убеждению, есть только одна национальность — партия, его секта. Всё прочее — тонкости и сложности национальных отношений — должно перед этим стушеваться.
По-видимому, Ленина, по крайней мере, до его размолвки со Сталиным, устраивало, как решал национальный вопрос «замечательный грузин», как устраивало его и то, что с Кавказа, в бытность там Сталина и Камо, в большевистскую кассу поступали деньги от «эксов», то есть в результате грабежей. Ленина вообще устраивало всё, что не противоречило его пониманию партии. И этот принцип Сталин несомненно перенял у Ленина. Так что он был искренен, когда потом, оказавшись на вершине власти, смиренно называл себя его «верным учеником».
В нашу задачу не входит анализ отношения Ленина и Сталина к национальному вопросу. Достаточно оценить, как Ленин относился к собственной стране и ее населению. В письме Горькому (конец января 1913-го) Ленин писал: «Война Австрии с Россией была бы очень полезной для революции (во всей Восточной Европе) штукой, но мало вероятно, чтобы Франц Иозеф (так у Ленина. — П. Б.) и Николаша доставили нам сие удовольствие».
«Сие удовольствие» большевикам доставили в августе 1914 года, но они сумели воспользоваться им только после февраля 1917-го.