Горький
Шрифт:
В любом случае восторженное отношение русского писателя к тому, что его соотечественники миллионами умирают с голоду на Украине, на Дону, на Кавказе, в этих хлебных житницах, ради того, чтобы страна могла заплатить Германии проценты по кредитам (так объясняет массовое изъятие у крестьян хлеба в конце 1920-х годов Юрий Жуков), не может быть оправдано ничем, и здесь безусловно правы и Бунин, и Леонид Андреев, и впоследствии Солженицын.
Другое дело, что, возвращаясь в СССР, Горький надеялся затеять со Сталиным «свою игру» и, надо признать, многого добился на этом поле. Но, как справедливо писал эмигрантский критик Георгий Адамович: «Судить Горького, конечно, никто сейчас (в 1936 году, в год его смерти. — П. Б.) не вправе. Однако мы вправе сказать, что он всегда претендовал, — и претендовал основательно, — на авторитет не только узко-художественный, но и моральный, что он был у самой черты духовного величия — и потерпел под конец жизни ужасное крушение».
Все чаще мы говорим о трагедии Максима Горького. Но раз мы имеем дело с трагедией, стало быть, должен существовать не только внешний, но и внутренний конфликт в этой судьбе, скрытый за внешними фактами.
В любой трагедии с античных времен есть своя неумолимая логика (рок). Логику горьковской судьбы можно оценить только в контексте его эпохи. При ближайшем рассмотрении она оказывается логикой наиболее последовательного и крайнего гуманизма. Трагедия Горького, таким образом, есть философское и жизненное крушение внехристианского гуманизма. Чтобы понять это, вернемся в 1919 год к беседе Горького и Блока в Летнем саду.
Мысль Блока о «конце гуманизма», несомненно, была близка Горькому. Ведь еще в апреле 1917 года, когда интеллигенция страны ликовала по поводу относительно бескровной победы Февральской революции, Горький в газете «Новая жизнь» с тревогой писал: «Вокруг нас во всем мире грозно совершается трагедия! Все мощные силы мировой истории ныне приведены в движение, все человеко-звери сорвались с цепей культуры, разорвали ее тонкие ризы и пакостно обнажились, — это явление, равное катастрофе, сотрясает устои социальных отношений до основания» («Несвоевременные мысли»).
Всем сердцем приветствуя Февраль, — «…русский народ обвенчался со Свободой. Будем верить, что от этого союза в нашей стране… родятся новые сильные люди» (цикл статей «Революция и культура»), — он в то же время ни на минуту не забывал о «трагедии» и «катастрофе».
Этот катастрофизм в сознании Горького неверно объяснять исключительно тем тяжелым впечатлением, которое произвела на него мировая война (постоянная больная тема горьковских выступлений тех лет), а также внутренними событиями в революционной России. Он имел куда более глубокие истоки в жизненной и духовной биографии Горького.
Отказ от признания Высшей воли, стоящей над человеком и неподвластной его разуму, — не просто в плане личного безбожия, но как философский «момент истины», — создал широкую перспективу развития европейского гуманизма. Этот процесс, захвативший Европу времен Возрождения, Реформации и Просвещения, возникает в России в XVIII — начале XIX века, получив свое выражение в Петровских реформах, а затем в идеологии и практике декабристов. На протяжении XIX века гуманизм в России видоизменялся (шестидесятничество, народничество, анархизм, марксизм), но внутренняя суть его оставалась неизменной. В конечном итоге он вел к отказу от христианства.
Свое наиболее логически завершенное и вместе с тем парадоксальное выражение гуманизм в России обрел в мощной фигуре Горького, появившейся на русском горизонте в 90-е годы позапрошлого века.
В молодом возрасте Горький испытал различные философские влияния: от идей французского Просвещения и рационализма Гёте до позитивизма Ж. М. Гюйо, романтизма Рескина и пессимизма Шопенгауэра. В его нижегородской библиотеке начала 1890-х годов рядом с «Историческими письмами» идеолога народничества Лаврова и первым томом «Капитала» Маркса стояли книги Гартмана, Штирнера и Ницше.
Страсть молодого Горького к философскому чтению нельзя объяснить только любознательностью. Поистине «горький» опыт детских и юношеских лет, очень рано развившийся этический максимализм и ненависть к злу вынуждали его искать более глубокие корни страданий человеческих, чем те, что лежали на поверхности жизни.
Жестокость, грубость, невежество и другие «прелести» провинциального быта отравили душу будущего писателя; но рядом с этими впечатлениями и как бы вопреки им в нем всегда жила исступленная вера в Человека и его скрытые возможности. Эта сшибка двух противоречащих начал в сознании Горького и породила особый дух его романтической философии, где Человек (как идеальное существо) не только не совпадал с «людьми» (как реальными существами), но и вступал с ними в непримиримый конфликт.
«В наши дни ужасно много людей, только нет человека» — вот формула молодого Горького, прозвучавшая в одном из его писем.
Отсюда гуманизм Горького, в отличие от гуманизма народников и марксистов, носил уже не позитивно-научный характер, но выражал откровенно бунтарские и специфически религиозные черты. Гуманизм Горького — это бунт против всего, что искажает «идею Человека», заковывая ее в тесные бытовые, национальные, социальные и природные границы. Несомненно, философия Горького была эхом эпохи Возрождения с ее попыткой возвысить Человека как творение и поставить его рядом с Творцом. Но у Горького эта идея, преображенная трагической философией Ницше, достигает крайних форм. Не просто возвысить Человека как творение, но сделать его Творцом, заменить им Творца. Вернуть Богу его «подарочек» и устраивать жизнь исключительно на «человеческих» основаниях. Это было уже не бунтарство, а религия человекобожия, в которую Горький веровал (или заставил себя веровать) неколебимо до конца дней.
В то же время Горький оказался мудрее и глубже народников и марксистов, поскольку отдавал себе отчет в том, что не только внешние социальные препятствия мешают человеку воплотить в жизнь собственную «идею». Зло не вне, а внутри человека. «Каждый человек сам себе хозяин, и никто в том не повинен, ежели я подлец!» — говорит горьковский герой Коновалов.
5 марта 1926 года в письме к С. Т. Григорьеву Горький высказал поразительную мысль: «Мне кажется, что даже и не через сто лет, а гораздо скорей жизнь станет несравненно трагичнее, коя терзает нас теперь. Она будет трагичной потому, что — люди как всегда уставшие от оскорбительных толчков извне, обязаны и принуждены будут взглянуть в свой внутренний мир, задуматься — еще раз — о цели и смысле бытия».
Отсюда особого рода оптимизм Горького, который критик Львов-Рогачевский предлагал понимать как «последний восторг». Этот оптимизм тоже сочетал в себе две крайности: чувство глубочайшего кризиса, в котором оказался человек накануне XX столетия, и веру в то, что этот кризис можно преодолеть силами самого человека.
Нынешнее «осуждение» Горького связано с общим кризисом гуманистического сознания. Человек испытывает ностальгию по старому, тысячелетиями проверенному миропорядку; заплутавшись на путях цивилизации, он судорожно ищет «лада» внутри и вовне себя; постепенно и мучительно осознавая, что этот «лад» невозможен без религиозного и национального оснований.
Но осуждая горькое наследство, доставшееся нам от XX века, мы легко впадаем в другую крайность: отрицаем гуманизм с той же наивной сердитостью, с какой когда-то боролись с «ложью» христианства.
Да, сегодня мы болезненно переживаем последствия чудовищного эксперимента, произведенного над страной, явившегося реальным отражением социальных и научно-технических утопий, которые неразборчиво создало раскрепощенное сознание человека. Но так же в конце XIX века наши культурные предки задыхались в душной (как им казалось) атмосфере ортодоксального христианства, в условиях исторически обусловленной анемии Русской православной церкви. Насколько мы, сегодняшние, устали быть «сверхчеловеками» (тянемся в церкви, на лоно матушки-природы), настолько предки наши однажды устали быть просто «рабами Божьими» и возмечтали о новом качестве.