Город
Шрифт:
Правда, её положение было несколько лучшим — она говорила, что родители будут присылать ей продукты, а он надеялся только на стипендию; она должна была остановиться у подруг, а у него было лишь письмо от дяди к знакомому торговцу. Натура у неё была живая; он был сосредоточенным и как бы вялым. За свои двадцать пять лет он был подпаском-приёмышем, потом просто парнем, затем повстанцем и последнее время секретарём сельбюро союза Рабземлес. Только в одном он имел над ней перевес — был способным и не боялся экзаменов. За этот день, проведённый на пароходе, он успел разъяснить ей много тёмного в социальных дисциплинах, и она очарованно слушала его приятный голос. Когда отходила на мгновенье, её сразу охватывала скука. А когда он начинал разъяснять ей непонятные экономические проблемы, ей хотелось, чтоб парень рассказал о чём-то другом: о своих надеждах, о том, как он жил тогда, когда они ещё не были знакомы. Но она только благодарила его за объяснение и убеждённо говорила:
— О, вы получите стипендию! Вы так подготовлены.
Степан улыбался, ему приятно было слышать похвалу и веру в свои силы от этой синеглазой девушки. И действительно, Надийка казалась ему самой красивой женщиной на пароходе. Длинные рукава её серой блузки были ему милее иных голых рук; воротничок оставлял на виду только узенькую полоску тела, а другие бесстыдно выставляли напоказ плечи и линии груди. Ботинки её на маленьких каблучках были округлены, а колени не выглядывали беспрестанно из-под юбки. Степана радовала её безыскусственность, такая близкая его душе. К другим женщинам он относился с лёгким презрением и даже с боязнью. Чувствовал, что они не обращают на него внимания, игнорируют его за плохонький френч, рыжий картуз и выцветшие брюки.
Он был высок ростом, хорошо сложён и смугл лицом. Небритые неделю щёки придавали ему неряшливый вид. Брови у Степана были густые, глаза большие, серые, лоб широкий, губы чувственные. Тёмные волосы он откидывал назад, как многие из сельских парней и никто теперь из поэтов.
Степан держал руку на тёплых Надийкиных пальцах и задумчиво смотрел на реку, песчаные крутые берега и одинокие деревья на них.
Вдруг Надийка выпрямилась и, взмахнув рукой, сказала:
— А Киёв уж близко.
Киёв! Это тот большой город, куда он едет учиться и жить. Это то новое, во что он должен войти, чтобы достичь своей взлелеянной издавна мечты. Неужели Киёв в самом деле близко? Степан заволновался и спросил:
— А где Левко?
Они оглянулись и увидели на корме группу крестьян, расположившихся обедать. На разостланной перед ними свитке лежали хлеб, лук и сало. Левко, студент-сельскохозяйственник из того же села, сидел с ними и ел. Он был добродушен и не по росту толст. Прежде из него вышел бы идеальный священник, а теперь—образцовый агроном. Сам крестьянин от деда и прадеда, он прекрасно сумел бы помочь крестьянину либо проповедью, либо научным советом. Учился он очень аккуратно, ходил в поддёвке и всего больше любил охоту. За два года голодного пребывания в городе он выработал и до конца оформил основной закон человеческого существования. Из распространённого во время революции лозунга «кто не работает, тот не ест» он вывел для себя категорический тезис: «Кто не ест, тот не работает» — применял его при всяком случае и возможности. На пароходе крестьяне охотно угощали его сельскими продуктами, а он за это рассказал им много интересных вещей о планете Марс, о сельском хозяйстве Америки и о радио. Они удивлялись и осторожно, немного насмешливого, втайне не веря, расспрашивали об этих чудесах и о боге.
Левко подошёл к своим молодым коллегам, усмехаясь и слегка покачиваясь на коротких ногах. Усмехаться и быть в хорошем настроении было его основным свойством, критерием его отношения к миру. Ни бедность, ни наука не могли убить в нём благодушия, выработанного под тихими вербами села.
Степан и Надийка связывали узлы. Ещё один поворот руля, и в конце песчаных берегов реки слева легли серые полосы города. Пароход протяжно крикнул перед разведённым понтонным мостом, и этот пронзительный крик отозвался в сердце Степана болезненным Отзвуком. Он забыл на этот миг о своих как будто бы сбывшихся стремлениях и тоскливо смотрел на струю белого пара над свистком, который давал последний сигнал его прошлому. И когда свист внезапно оборвался, в душе его стало тихо и мертво. Он ощутил где-то в глубине глупый прилив слёз, совсем не подходящих к его годам и положению. И удивился, что эта влага ещё не высохла в бедствиях и работе, что она затаилась и вот неожиданно и некстати прилила к глазам. Это так его поразило, что он покраснел и отвернулся. Но Левко заметил его волнение. Он положил ему на плечо руку и сказал:
— Не горюй, парень!
— Да я ничего, — неловко ответил Степан.
Надийка засыпала Левко вопросами. Он должен был назвать ей каждую горку, каждую церковь, чуть ли не каждый дом. Впрочем, Левко обнаружил очень слабое знание местности. Лавру, правда, он назвал, памятник Владимиру тоже, но за то, что горка, где стоит памятник, называется Владимирской, он поручиться не мог. В Киеве он живал, но знал небольшой район — улицу Ленина и институт. Из этого района он почти не выходил, разве только раза три за зиму в пятое Госкино на американские трюковые фильмы да изредка ездил охотиться по линии Киев—Тетерев. Поэтому он не мог удовлетворить Надийкиного любопытства, которое усиливалось всё больше и больше. Группы домиков, таких крошечных и смешных издалека, приводили её в восторг, и она весёлым, смехом выдавала свою радость, что будет тут жить.
Но внимание её скоро отвлеклось от города. Она смотрела на моторные лодки, которые бодро стучали по реке, на обыкновенные лодки, где полуголые загоревшие спортсмены упражняли мускулы и весело качались на волне, гонимой пароходом. Смелые пловцы бросались чуть не под самое колесо и радостно вскрикивали. Внезапно мимо парохода белым привидением пролетела трёхмачтовая яхта.
— Смотрите, смотрите! — вскрикнула девушка, засмотревшись на необычайные треугольные паруса.
На палубе яхты было трое юношей и девушка в газовом шарфе. Она казалась русалкой из старых сказок, которой нельзя было даже завидовать.
Ближе к Киеву движение на реке увеличилось. Впереди лежал пляж — песчаный остров среди Днепра, куда три моторки без устали перевозили с пристани купающихся. Город сбегал с горы к противоположному берегу. С улицы Революции по широким ступеням катилась к Днепру разноцветная волна юношей, девушек, женщин; мужчин—бело-розовый поток движущихся тел, предвкушавших наслаждение от солнца и купанья. В этой толпе не было печальных. Тут начиналась новая земля, земля первобытной радости, Вода и солнце принимали всех, кто покинул только что перо и весы — каждого юношу, как легендарного Кия, и каждую девушку, как новую Лыбедь. Закованные в одежду бледные тела выходили из тюрьмы, расцветали бронзой в горячей истоме на песке, как затерянные где-то на нильских берегах дикари. И в каждом воскресала первобытная жизнь, и только лёгкие купальные костюмы напоминали о тысячелетиях.
Контраст мрачных сооружений над берегом и этого беззаботного купанья казался Надийке поразительным и очаровательным. В этих противоположностях она познавала размах городской жизни и её возможности. Девушка не скрывала своего восторга. Её ослепляла пестрота костюмов, гамма, тел, от бледно-розовых, только что выставленных под солнце, до каштаново-чёрных, уже закалённых в жгучих летних лучах. Она страстно повторяла:
— Как это красиво! Как красиво!
Степан не разделял её восторга. Вид голой беспорядочной толпы был ему бесконечно противен. И то, что Надийка присоединяется к этой смешной и беспутной толпе, неприятно поражало его. Он мрачно сказал:
— От жиру всё это.
Левко смотрел на людей снисходительней:
— Сидят в конторах, ну и дуреют.
Пробившись в толчее на берег, они стали в стороне, пропуская пассажиров. Восторг Надийки увял. Город, который издали казался белым от солнца и лёгким-лёгким, тяжело нависал над ними. Надийка робко оглядывалась. Её оглушали крики, торговок, свистки, лязг автобусов, отходивших в Дарницу, и ровное пыхтенье паровой машины где-то по соседству на мельнице.
Степан скрутил из махорки папиросу и закурил. По привычке следовало сплюнуть, но он проглотил слюну вместе с горькой махорочной пылью. Всё кругом было странным и чужим. Он видел тир, в котором стреляли из ружей, ларьки с мороженым, пивом и квасом, торговок с булками и семечками, мальчиков с ирисками, девочек с корзинками абрикосов и морелей. Мимо него проплывали сотни лиц, весёлых, серьёзных и озабоченных, жалобно причитала обокраденная женщина, кричали, играя, беспризорные. Так здесь бывает всегда, так было и тогда, когда его нога ступала ещё по мягкой дорожной пыли села, так будет и дальше. И всему этому он был чужд…
Пассажиры разошлись. Пароход начали разгружать. Длинными сходнями пошли полуголые грузчики с мешками, тюками и фруктами. Потом понесли растопыренные воловьи туши и покатили засмолённые вонючие бочки.
Левко повёл их в город, показывая дорогу. На улице Революции их пути расходились: Степан шёл па Подол [Прибрежная часть Киева], Левко с Надийкой в Старый Город [Центр].
— Ты же ко мне переходи, если что там, — сказал Левко. — Адрес записал?
Степан быстро попрощался и свернул направо, расспрашивая прохожих, как ему пройти. Проходя мимо книжного магазина, он остановился у витрины и начал рассматривать книги. Они ещё с детства были для него родными. Ещё совсем мальчонкой, не умея читать, он любил перелистывать единственную книгу, украшавшую божницу дядиной хаты, — какой-то столетний журнал с бесконечными портретами царя, архимандритов и генералов. И как раз не на картинках, а на рядах чёрных ровненьких строчек останавливались его глаза. Он даже не помнил, как выучился читать. Как-то случайно. И с наслаждением выговаривал слова, не понимая их содержания.