Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

оставляли чудесное удовлетворение и вновь влечение к себе. Но вперёд не пускали.

В литературных кругах сборник упрочил за Степаном права литературного гражданства, которых он добивался. Он почувствовал это потому, что его мнением начали интересоваться, и из Радченко он стал просто Степаном, старым приятелем в старом товариществе. Выслушав несколько устных похвал за свои рассказы, он понял, что стал равным среди равных; самолюбие его удовлетворилось, но душа немела.

Вечерами Степан частенько встречался в пивной с поэтом Выгорским. Юноша заходил уже сюда свободно. Беззаботно появлялся он на пороге просторного зала, залитого электричеством, и легко нырял в весёлый гомон посетителей, пёстрыми тройками и парами окружавших белые мраморные столики. Звон посуды, хлопанье пробок, смех и говор, громкая музыка, плывшая из эстрады в углы, объединяла разнообразие лиц и костюмов в цельную сплочённую массу. Но смолкала музыка, и в минуты тишины толпа распадалась на одинокие фигуры и слова, разные и далёкие, принесённые из неизвестных жилищ, из неизвестной жизни.

Это удивительное обаяние музыки юноша ощущал на себе, таяли заботы, освобождая угнетённую душу, которая сразу расправляла крылья в невыразимом, но жгучем порыве, и он сам становился обострённым и внимательным к трепетанию человеческих сердец, проникаясь твёрдой уверенностью, что напишет что-то, сумеет высказать то невысказанное, которое жило в нём, откликаясь далёким эхом на бурное дыхание жизни.

Он отыскал взглядом Выгорского и усмехаясь подошёл к нему, минуя лабиринты стульев.

— Сегодня джаз-банд, — сказал поэт. — Послушаем.

На эстраде, вместо обычных трёх инструментов, был квартет из пианино, скрипки, виолончели и турецкого барабана с прибавлением медных тарелок, которые распространяли в зале звериный крик, уничтожавший мелодию.

— Бандиты, — сказал поэт, — вы видите, что они называют джаз-бандом! За это мы должны доплачивать по пятаку с бутылки! Но обратите внимание на нового скрипача.

Новый скрипач, повязанный широким артистическим бантом, напоминал эпилептика. Он изгибался, дёргал головой, высовывал язык, моргал, морщился и кривлялся, подпрыгивая на месте, будто удары барабанщика случайно попадали ему в живот.

— Он разрешает проблему дирижёрства с занятыми руками, — объяснил Выгорский. — Сколько чувства! Будьте добры, поставьте им пару пива.

Он качался в такт туловищем и мечтательно подпевал.

— Что нового в литературе? — спросил он.

— Ничего, — ответил Степан. — Да… меня похвалили в «Червовом шляхе». Рецензия была. Словом, ничего особенного.

— Кто похвалил?

Угадайте… Светозаров.

— Светозаров всегда мыслит наперекор другим. Он хвалит вас потому, что до него никто вас не хвалил. В противном случае он будет кричать из инстинкта самосохранения. А в общем критики держат нас, как скаковых коней, на которых играют в тотализаторе. Ибо надо быть очень хорошим критиком, чтобы быть критиком.
– Во всяком случае гоните их от себя в три шеи.

— А всё-таки придётся пристать к какой-нибудь группировке, — сказал Степан. — Плохо молодому одному.

Поэт поморщился.

— Одно из двух: если вы способный, вам поддержка не нужна, если вы бездарность, — она вам не поможет. В чём же дело?

— Сказать правду, — задумчиво ответил Степан, — я привык к общественной работе. То в сельбуде был, то в студенческом старостате…

— Так вступайте в Мопр, — раздражённо ответил поэт. — Идите в Авиахим, Общество помощи детям, калекам, безработным, но причём здесь литература? — Он нервно постучал стаканом о бутылку, чтобы дали ещё пива.

— Откровенно говоря, я не понимаю, для чего существуют эти группировки. Мне объясняют, а я не понимаю. Не могу понять. Для меня их существование остаётся непостижимой и печальной загадкой. Если это костыли для хромающих писак, то, кажется, наши с вами ноги целы. А вот и пиво! Наконец!

Он быстро налил стаканы.

— За литературу! Мы должны уважать то, что даёт нам заработок. Но, скажите — только откровенно, — почему вы начали писать?

— Из зависти, — ответил юноша, краснея.

— А я — от чувства слабости. Это то же самое. Но горе не в том. Горе в том, что литература стала постной. Я всегда сравнивал писателя с пекарем. Из маленькой квашни он выпекает огромный хлеб. Печь у него хорошая, дрожжи хорошие, и тесто своё он не ленится месить месяц, год и несколько лет. Но если он боится чужих мнений, лучше ему закрыть пекарню и итти в народные учителя.

Вновь загремела музыка, снова загрохотал барабан, но мелодия звенела явственно, протянувшись тонкой ниткой из-под пальцев скрипача, который мучился в священных корчах. Это был меланхоличный мотив неосуществимой любви, блестящий ручеёк печального укора, жажды и беспокойства.

— Что это? — спросил Степан.

— Фокстрот. Он принадлежит у нас к танцам, запятнанным клеймом распущенности и вырождения. Кое-кто называет его лежачим танцем, хотя по сути это тот же менуэт. Его упрекают в сладострастии, но какой же порядочный танец не сладострастен? Ведь танцуют в конце концов для того, чтобы обняться. Вообще, у нас танцы имеют странную судьбу. В первые годы революции они были изгнаны как религиозные обряды, а теперь их вводят в клубах как один из методов культработы. Процессы жизни — процессы самозапрещенья, друг мой.

— Писать не могу, — прошептал Степан, захваченный тоскливым напряжением мелодии. — Пробую, и не пишется.

— Не пишется! Пустяки! Припечёт, так напишете.

Когда музыка затихла, юноша почувствовал странное возбуждение, какую-то глубокую заботу, ибо мотив замер неоконченным в шумном воздухе зала. Мотив рассыпался неожиданно прозрачным звоном, колыхаясь и дразня слух. Степану безумно хотелось собрать этот разрозненный поющий рой звуков. Печаль от напрасных попыток писать острей проснулась от этого порыва. Он быстро перебрал в памяти этапы своего городского пути и, наклонившись к Выгорскому, рассказал ему о первой встрече с ним не в канцелярии Жилсоюза, а в редакции, где поэт кинул ему вдогонку непонятные тогда слова.

— Странно, правда? — спросил он.

— Не помню, — ответил поэт. — Но дело не в этом, Вот вы пришли голодный, ободранный, беспризорный, а теперь имеете пальто, пиджак, немного денег и сборник рассказов. А разве стали счастливей? Теперь вы скулите: писать не могу. Вот вам иллюстрация к моим мыслям о движении. Недаром я всегда говорил, что счастье невозможно. Сегодня съел, а завтра голоден.

— Неестественно всё это, — вздохнул Степан. — И всё в городе неестественно.

После того, как СВЕРХЪестественное отвергнуто, НЕестественное осталось нашим единственным утешением, — сказал поэт. — О счастьи, то есть о полном удовлетворении, нельзя говорить без отвращения, — это низменнейшая из людских иллюзий, потому что она всего естественнее.

Он налил стаканы.

— Все те, кто распространяется об естественности, — продолжал он, — понимают в жизни, как свинья в апельсинах. Ибо с тех пор как человеческий разум начал рассуждать абстрактно, человечество безнадёжно покинуло путь естественности, и вернуть его снова на этот путь можно только отрубив ему голову. Сами сообразите: как может человек уничтожить естественность вне себя, не уничтожая естественности в себе. Каждое срубленное дерево показывает, что что-то естественное подрезано уже и в человеческой душе. С тех пор как человек променял естественную пещеру на выстроенный шалаш, с тех пор как начал тесать естественный камень, уже тогда он стал на путь изобретательства, который остался нам в наследство. Разве естественно сознавать незавершённость жизни и стремиться к новым формам её? Или вообще осуждать нашу жизнь? Естественней было бы не замечать её недостатков и прославлять безоговорочно, как и делают разные соловьи. Поэтому всякий прогресс есть движение, всё более отдаляющее нас от естественности. И курение ваше выдумано, ибо естественней было бы дышать свежим воздухом.

Поделиться с друзьями: