Госпиталь. Per Aspera
Шрифт:
Между тем, Дедушка снова печально вздыхает, наверное, грустит по тем временам, когда шел со смены в многотысячной толпе работяг с мозолистыми руками и чувством, если не выполненного долга, то, по крайней мере, причастности к чему-то большому и важному. Потом это большое куда-то пропало, не попрощавшись, оставило одного, с воспоминаниями, в которых легко заблудиться, но не спрячешься надолго от безрадостной действительности.
Тем не менее, ему это удается. Умолкнув, Дедушка погружается, уходит в воспоминания с головой, на поверхности остается лишь слабый след, как рябь на воде в том месте, где нырнула в пучину подводная лодка. Мне кажется, он нескоро вынырнет.
И не думаю ему мешать. Напротив, дрейфую как бумажный кораблик по течению. Закрываю глаза и совершенно неожиданно вижу окно. Свое окно. По-прежнему не знаю номера дома, просто стою, задрав голову, а оно светит с девятого этажа, как Солнце узнику подземелья. Кремовые портьеры слегка покачиваются, либо в комнате сквозняк, либо кто-то за ними стоит…
— Раньше-то мы в хрущевке ютились, втроем в одной комнате, с супругой и дочкой. Потом, когда дочка подросла, расширились, значит. Всего пятнадцать лет в очереди простояли, на улучшение…
Окно на девятом этаже гаснет, возвращаюсь в палату, где старичок, оказывается, вынырнул и снова плывет параллельным курсом.
— Конечно, могли и не мучиться, столько лет, — говорит он, покачивая головой. Старуха-то моя, как-никак, льготницей была. Ее, чтоб ты знал, сынок, сопливой девчонкой, можно сказать, фашисты из родного дома угнали, в сорок втором. Это ж сколько ей было годиков?
Вопрос не по адресу, откуда мне знать? Молчу, чтобы не мешать, пока старичок пытается произвести в уме нехитрые арифметические вычисления.
— Пять, — в конце концов произносит он. — Пять лет. Такую малявку, сам посуди, и в санаторий по путевке отправить боязно, не дай-то Бог, просквозит где, в автобусе, или, съест чего несвежего в столовой. А тут… — Дедушка беспомощно разводит руками, -забитый досками вагонзак. Дышать нечем, а пить не дают, и не проси… — старичок опять вздыхает. — Пригнали их, значит, в Треблинку, деревня такая в Польше есть, слыхал, должно быть?
Киваю рассеянно.
— Полтора года она в том аду варилась, — продолжает Дедушка, — пока, значит, Красная армия фашистов вспять не погнала, с востока на запад.
Старичок умолкает, тянусь за апельсиновым соком Jaffa, наполняю стакан, встаю, протягиваю ему, но Дедушка будто не замечает меня.
— Много фрицы народа в Треблинке извели. А, как почувствовали, что пахнет жареным, давай, значит, концы в воду прятать. Всех, кто оставался в живых, отправили вглубь своего Рейха проклятого. В Дахау. Вот и нашу мамку туда перевели. Считай, повезло…
Да уж, — проносится у меня. — У слова «повезло» бывают разные значения, смотря, в каком контексте стоит. С другой стороны, перевод в Дахау, а от одного этого имени веет холодком, даром, что минуло столько лет, вероятно, все же можно назвать везением, если в качестве альтернативы — агония на кафельном полу душевой, на скорую руку переоборудованной в газовую камеру.
— Там, в Дахау, тоже, понятно, хлебнула она беды, но опять чудом спаслась. Она не сильно любила на эту тему распространяться, но, вроде как лагерный охранник их обоих спас, ее и братишку мелкого, которому было то ли год, то ли два. За что спасибо этому человеку, не взирая на то, что фашист. Видать, совесть замучила, не все ж они были изверги конченные… — старичок кивает, как бы в подтверждение своим словам, скользит взглядом по окну, за которым по-прежнему клубится туман, такой плотный, что невольно появляется ассоциация с одноименной повестью Стивена Кинга. Декорации — аккурат для нее.
— Просил я ее, бывало, — неожиданно добавляет Дедушка, — сходи, мол, мать, в жилищное управление, покажи тамошним крючкотворам свои бумаги. Как никак, натерпелась лиха, заслужила, значит, чтобы пожить, по-человечески, а не ютиться на пятачке в четыре квадратных метра, друг у дружки на голове. Но, куда там, не слушала она меня… — на лицо старичка ложится тень, взгляд снова останавливается на мне, но готов поспорить, сейчас он снова далеко. В тех трепетных эфирных краях, где ему и в ум не могло прийти назвать жену старухой, поскольку оба они были молоды, а уровень счастья, одного на троих, супружескую пару и их малолетнюю дочь, не измерялся в квадратных метрах казенной жилплощади. Зависел, конечно, от них, но, не напрямую, скорее косвенно…
— В тесноте, да не в обиде, — бормочет Дедушка, подтверждая вслух мою оценку. — Да, именно так она мне тогда отвечала. Хватает, мол, кому нужней. Герои, вся грудь в орденах, по коммуналкам ютятся, инвалиды, на фронтах искалеченные, в очередях годами стоят. И потом… — старичок осекается. Вряд ли — потерял мысль, судя по глубоким складкам, прорезавшим лоб, скорее, тщательно взвешивает еще непроизнесенную фразу. — И потом, сынок, — наконец, начинает он, — как бы тебе это растолковать? Не хотела она Бога гневить, что ли… Сам посуди. Сколько народу фашисты на оккупированных территориях извели, без суда и следствия? Сколькие в теплушках, наглухо заколоченных, еще по пути в лагеря с этим светом расстались? Опять же, Дахау… Смерть, считай, так близко от нее там прошла, что, должно быть, пару локонов с макушки срезала. Мамку ее, то есть, тещу мою будущую, фашисты погубили. А ее, словно оберегала какая сила. Выжила вопреки всему. А, когда такие горнила пройдешь, о льготах, даже если они по праву на законных основаниях причитаются, заикаться не станешь. Подумаешь в душе, я свое уже получил. Вот она какую политику вела… — Старичок снова умолкает, переводит дух. Я тоже молчу, обдумывая услышанное. Ловлю себя на том, что понимаю чувства его жены, хоть никогда не видел ее. Есть явления столь трепетного свойства, что их боязно коснуться из опасения, как бы не развеялись. Даже если они свершившийся факт.
— Вышло точно, как она говорила, — доносится до меня с противоположной койки. — Да. Получили мы, значит, новое жилье, от завода, все как полагается. Пять минут пешком от проходной. Две лоджии просторные, я их застеклил, понятное дело, пока средства позволяли да руки не тряслись…
Эту информацию от него я уже слышал, лишь мгновение испытываю легкое deja vu, затем соображаю: похоже, Дедушка пошел на второй круг. Мы, люди, вполне естественно, наделяем многими из присущих нам черт предметы, которые создаем. А, создаем мы, в том числе, и грампластинки, имеющие обыкновение со временем становиться заезженными. Однако, я несправедлив к старичку. Его история продвигается к финалу без зигзагов.
— Да, — вздыхает Дедушка, — она у меня — всегда оказывалась правой. Успели и обжиться, на новом месте, и пожить, в любви да согласии. И доченьку выдать замуж, и внучонка на коленях покачать. Зять, паразит, много нам со старухой крови попортил, конечно, да и дочке седых волос добавилось. Оля по нему — долго, конечно, убивалась, хоть, понятно, на людях не показывала ничего такого. Она у меня гордая, значит. Да и по кому сохнуть, спрашивается? Этот, зять, то есть, и раньше был — слегка того, с приветом, а как контузило его, понимаешь, на войне, так вообще… страшное дело, я тебе доложу, — следуют еще несколько горестных вздохов.
— На войне вы говорите? — удивляюсь я, все еще под впечатлением от услышанной от него трагедии, разыгравшейся во время Второй мировой.
— Как на какой? — удивляется Дедушка. — На Афганской , ясное дело, куда Этот загудел, потому как в институте ему не сиделось. Не хочу учиться, а хочу жениться, помнишь, может, крутили раньше такой мультфильм, дочурке моей нравился, пока была маленькая…
— Вашего зятя там ранили? — уточняю я, толком не представляя, зачем мне это.
— Вроде того, — подтверждает Дедушка, тряся своей, напоминающей июньский одуванчик головой. — Прям в самое уязвимое место ему там попали, в голову, я имею в виду. Поскольку, доложу я тебе, сынок, с башкой у него и до того не сросталось, не дружил он с ней, короче говоря. У них вся семейка была такая, без царя в голове. Как говорится, от большого ума видать. Один его папаша чего стоил, надутый такой, как индюк, поди ж ты, доктор каких-то там наук…