Государство наций: Империя и национальное строительство в эпоху Ленина и Сталина
Шрифт:
А. Халид переносит вектор внимания со Средней Волги, населенной тюркскими мусульманами, в Среднюю Азию, обращаясь к совершенно иной культуре тюркских мусульман, а равным образом тематически переносит нас от национальных территорий к национальным элитам. Используя тюркоязычные источники, А. Халид переходит от обычного биполярного нарратива русских против мусульман к мультиполярному повествованию о джадидах (мусульманских реформаторах), состоящих в конфликте с консервативными мусульманскими улемами (религиозными вождями), среднеазиатскими русскими поселенцами, нападающими на мусульман, местными советами, состоящими преимущественно из русских, конфликтующими с Москвой, и стратегическим альянсом, оформившимся к 1919 г., Советской Россией и радикализованными антиимпериалистически настроенными джадидами. Такой «брак по расчету» устраивал большевиков, получавших превосходно образованных азиатов для комплектации кадров из только что созданных национальных территорий, а джадиды могли использовать большевиков, чтобы обрести политическую власть для своих реформационных идей после проигранной ими битвы за общественное мнение с их консервативными мусульманскими оппонентами. Как и история Д. Шейфера, история А. Халида тоже повторяется, в иных формах, по всему Советскому Союзу в 1920-е гг. Практически в каждой национальной республике большевики сумели найти образованные, квалифицированные национальные «кадры», которых требовали их программы коренизации только среди уже существующих небольшевистских национальных (а зачастую националистических) элит, а местные националисты обрели поразительного союзника для своих проектов национального строительства в лице новых московских радикальных правителей. Однако это был «неравный брак». По мере того как большевики успешно воспитывали и обучали новую преданную нерусскую элиту, они постепенно устраняли — во множестве случаев арестовывали — почти всех своих первых национальных союзников в ряде чисток 1928–1930, 1932–1934 и 1937–1938 гг. Принадлежность к национальным элитам, просуществовавшим при Сталине и после него, не давала патента на националистическую автономию или «национальный коммунизм».
Статья Дагласа Нортропа о тендерных проблемах и этничности в Узбекистане посвящена сложному вопросу национальной культуры и советскому проекту «культурной революции». Шейла Фицпатрик назвала период 1928–1931 гг. «наступлением социализма», заимствованным ею у большевиков выражением, которое впервые употребил Сталин и которое подразумевало быструю индустриализацию, отказ от частного предпринимательства и частной торговли, коллективизацию сельского хозяйства и сплошную большевизацию общественной, научной и профессиональной сфер{25}. Культурная революция закономерно вытекала из теории классовой борьбы и способствовала распространению утопической веры в немедленное преобразование отсталого общества в развитое социалистическое государство. Проект «культурной революции» особенно связывался с тем, что на языке своего времени большевики называли «культурно отсталыми восточными» регионами.
В своей статье Р. Суни отмечает, что проект помощи «отсталым» колониальным культурам в «развитии» — типичный ход отживающей империи, оправдывающий свое существование в период национализма, поэтому неудивительно, что Советская империя положительной деятельности довела такой девелопментализм до крайности. Д. Нортроп показывает глубокую противоречивость советской политики в Узбекистане. С одной стороны, узбекская национальность определена в понятиях тендерных отношений и обычаев держать женщин подальше от чужих глаз, — обычаев отсталых, грязных и деспотичных. Однако, чтобы модернизировать и цивилизовать Советский Восток, коммунистам понадобилось бы искоренить именно те социальные практики, которые составляли основу национальной идентичности. Это позволило тем, кто оказывал сопротивление советской программе модернизации, прикрыться «национальным флагом». Показывая поразительно неудачные попытки проникнуть в узбекские тендерные отношения и изменить их, Д. Нортроп говорит об ограниченности даже самых насильственных и «тоталитарных» государственных действий в преобразовании моделей традиционной повседневной жизни.
М. Пейн излагает поучительную историю ранних этапов формирования большевистской национальной элиты в Казахстане. В 1920-е гг. в духе классовой идеологии большевики предпочитали набирать рабочих на бюрократическую работу. Однако в Казахстане и во многих других нерусских регионах просто не существовало местного пролетариата, и поэтому, как это ни парадоксально, первой стадией формирования элиты было формирование пролетариата. М. Пейн рассказывает, как государственные власти отдавали предпочтение казахам, вербуя рабочую силу на строительство Турксиба. Но превращение кочевников в наемных рабочих встретило сопротивление со стороны казахов-традиционалистов, управляющих Турксибом, и европейских рабочих. Программа равных возможностей для казахов вызывала возмущение неказахских рабочих. Дискриминация, создание этнического стереотипа и просто вечная конкуренция за рабочие места и привилегии вели к кулачным боям, страшным побоищам и бунтам. Эта проблема была широко распространена во всех восточных национальных регионах Советского Союза, но нигде этнические конфликты не были такими неуловимыми, как в Казахстане. Перед лицом враждебного и ставящего в тупик окружения новый казахский пролетариат находил союзников среди старых русских рабочих-интернационалистов, которые помогали им выжить в новом окружении единственным известным им способом: они учили их быть «русскими» по языку и культуре. Таким образом, благая попытка Советского государства создать казахский пролетариат закончилась настойчивым проведением русификации. Непреднамеренная, она не была нежелательной с советских позиций, т. к. в итоге СССР приобрел и хороших «казахов», и «большевиков», многим из которых предстояло занять важные посты в казахском правительстве.
Культурная революция завершилась в 1932 г. поразительным консервативным поворотом в социальной и культурной политике, который наряду с прочими изменениями означал конец прогрессивного образования, криминализацию абортов и сдвиг от авангардистского искусства к искусству реалистическому{26}. В этот период также произошло коренное преобразование советской стратегии управления многонациональным государством. В чем-то это было отражением более широкого консервативного течения, но в чем-то — и результатом конфликтов и непредвиденных последствий, — описанных в статьях Шейфера, Халида, Пейна и Нортропа, — которые создала собственно советская политика. Территориализация этничности имела целью разрядить национализм, но вместо того зачастую усиливала его и обостряла конфликт. Программы равных возможностей имели сходные результаты. На советский девелопментализм Средняя Азия ответила не благодарностью, а сопротивлением и непокорностью. Ныне хорошо известный феномен стратегической этничности, когда индивиды манипулируют своей этнической идентичностью ради национальных предпочтений, также поразил большевиков, скорее как неподобающий и неблагодарный оппортунизм, чем как рациональное поведение{27}. Все эти проблемы свойственны многонациональным государствам в современную эпоху; с национальным вопросом надлежит справляться, но не искоренять. Однако большевики смотрели на вещи иначе. Альянс с национальными элитами скорее вел к национализации большевизма, чем к большевизации националов, — вот что, пожалуй, особенно тревожило Сталина, вот в чем он все больше убеждался. Это стало особенно подозрительным в голодные 1932–1933 гг., когда центральное правительство истолковало сопротивление местных украинских чиновников изъятию зерна центром как следствие украинского национального коммунизма и 14 декабря 1932 г. приняло важное решение Политбюро, изданное самим Сталиным, осуждающее ошибки в осуществлении украинизации. Это решение стало началом основательного пересмотра советской национальной политики{28}.
Ученые нередко толкуют это изменение в курсе национальной политики как означающее конец коренизации и поворот к русификации. Это большое преувеличение. Как ясно показывает детальное исследование П. Блитстейна Закона 1938 г., согласно которому обучение нерусских должно было вестись на русском языке, то он имел в виду не языковую или культурную русификацию, а, скорее, усиление роли русского языка как lingua franca (лат. — смешанный язык; широко распространенный жаргон. — Примеч. пер.) многоэтничного Советского государства. Закон не отменял образование на родном языке; он только требовал преподавания русского языка как обязательного предмета в средней школе. Еще поразительнее выглядит тот факт, что уже в 1938 г. русский язык вообще не преподавали в значительном количестве нерусских школ. Более того, как вновь доказывает П. Блитстейн, скудость средств, вложенных в программу изучения русского языка, привела после принятия этого Закона к крайне низкому уровню знания русского языка. И не только это. Проводилась и другая, более важная политика обязательного языка в советском образовании, которая продолжалась до смерти Сталина (и вполне ясно отражала его желания): требования, чтобы коренное население (напр., узбеки в Узбекистане, татары в Татарстане) посещали школы на родном языке. Хотя эта политика на практике зачастую нарушалась, только в постсталинский период, после школьной реформы 1958 г., нерусские получили право выбора — обучать ли своих детей на русском или на своем родном языке. Если при Сталине образовательная политика, вероятно, действовала как тормоз языковой русификации, то в хрущевский и брежневский периоды сотни тысяч нерусских родителей записывали своих детей в русскоязычные школы, чтобы облегчить им путь к социальному развитию.
В статье Дэвида Бранденбергера обсуждается один из самых волнующих процессов, происходивших после решения Политбюро в декабре 1932 г. и невероятно усилившихся в период Второй мировой войны: реабилитация традиционной русской культуры и агрессивное восхваление русских как ведущей национальности Советского Союза, «первых среди равных», как их теперь называли. Д. Бранденбергер объясняет этот процесс скорее как политику государственного строительства и узаконивание, создание державы, чем как откровенный национализм. С точки зрения Сталина, изначальная стратегия принижения русской культуры и расхолаживание русского национального самосознания не справилась с задачей создания государственного единства. Следовательно, был необходим новый принцип единства. Бранденбергер рассматривает, как история использовалась для мобилизации населения на войну, обращения к «нашим великим предкам» (исключительно русским) и прославлению прежде проклинаемого русского империализма (теория «меньшего зла»). Многие руссоцентричные историки проводили русофильскую, государственническую интерпретацию царистского и советского прошлого. Когда выдающийся историк Анна Панкратова и ее группа написали историю Казахстана, содержавшую критику русского колониализма, книгу осудили как антирусскую. Панкратову заставили пересмотреть свои взгляды, т. к. военные годы были ознаменованы дальнейшим отступлением от исторической науки, пронизанной марксизмом, к более националистической русской позиции. И вновь эта стратегия не означала русификацию. В то самое время, когда русские герои и русская история прославлялись по всему Советскому Союзу, нерусские герои и история восхвалялись в нерусских республиках с одной лишь разницей, особенно ясной на примере Панкратовой: нерусским героям и историческим событиям никогда не следовало превращаться в антирусских — скорее им следовало поддерживать новый канонический многонациональный имидж Советского Союза как «дружбы народов», но дружбы, в которой русским принадлежала центральная, объединяющая роль{29}.
Трансформация статуса русских и наряду с ни всего принципа единства в Советском государстве представляло собой один аспект нового поворота в советской политике 1930-х гг. Вторым аспектом было появление категории «вражеских народов» и участившаяся практика террора, направленного против индивидов и целых народов исключительно на основании их национальной принадлежности. В своей статье П. Холквист стремится выявить глубинные причины такой деструктивной политики: была ли она нацелена на класс, расовые, этнические или прочие социальные категории. Он показывает, как в Европе XIX в. государственные чиновники и прочие профессионалы начали подумывать о гражданском населении, состоящем из совокупности народов, которое можно было измерить и сосчитать, обеспечивая государству «научное вторжение», позволяющее формировать и лепить население, — процесс, который П. Холквист называет «политикой населения». Такое социальное конструирование могло принять «позитивную» форму в политике положительной деятельности первых лет Советского Союза, основанной на классовом и национальном подходе, или, согласно статье П. Холквиста, могло быть и «негативное» вмешательство, направленное на то, чтобы исключить, искоренить, истребить нежелательные категории населения: черкесов с Западного Кавказа в начале 1860-х гг., местные народы Средней Азии в годы Первой мировой войны, казаков с Дона и Терека в 1919–1920 гг., «бандитов» из Чечни в 1925 г. и все народы, считавшиеся предателями в годы Второй мировой войны. П. Холквист делает вывод, что насилие, которое почти всем наблюдателям казалось преимущественно большевистским, следует рассматривать шире и видеть в нем продукт новых форм представлений об обществе и новых техник государственной интервенции.
В первые годы советской власти народы не были объектом такой негативной политики в отношении населения. Казаки были репрессированы как контрреволюционное сословие, а не как этническая группа. Фактически в 1920-е гг. советское правительство практиковало «позитивное» перемещение разбросанных этнических групп — в первую очередь евреев, но также и многих других, чтобы географически сконцентрировать их и сформировать национальные территории. И все же в 1930-е гг. некоторые национальности стали мишенью негативной политики населения: этнические чистки, аресты и массовые расстрелы{30}. Ключевой фактор — использование позитивной политики национального строительства с целью попытки направить советское влияние на соседние страны, особенно вдоль западной границы страны, где финны/карелы, белорусы, украинцы и румыны/молдаване жили по обеим сторонам советской границы. В 1920-е гг. руководство страны надеялось, что советская национальная политика поможет революционизировать этнические меньшинства в соседних странах — Финляндии, Польше и Румынии. И в значительной мере так и произошло. Однако вера в политическую привлекательность не ведающих границ этнических уз предполагала, что влияние могло пойти и в противоположном направлении. Когда в 1930-е гг. крайний национализм восторжествовал во всей Восточной и Центральной Европе, а в самом Советском Союзе развилась ксенофобия, советское руководство убедилось, что пагубное влияние теперь распространяется с запада на восток. В итоге в 1935–1938 гг. по крайней мере девять национальных диаспор — финны, эстонцы, латыши, литовцы, поляки, немцы, курды, китайцы и корейцы — были насильственно переселены из пограничных регионов Советского Союза. Во время Большого террора 1937–1938 гг. мишенью для режима стали те же самые национальные диаспоры, а также другие, например греки и болгары; производились их массовые аресты и расстрелы на единственном основании их национальной принадлежности. Почти половина из примерно 680 тыс. расстрелянных за те два года представляли собой подобные «национальные операции».
Действительно, за последние месяцы Большого террора его мишенью были исключительно национальные диаспоры [2] . Это был неожиданный и малопрогнозируемый процесс.
Как и руссоцентричная пропаганда, советский национальный террор также заметно распространился в годы Второй мировой войны {31} . Нападение Германии в июне 1941 г. послужило причиной немедленной депортации всего немецкого населения Советского Союза. В 1943–1944 гг., после изгнания германских войск целых шесть советских народов — все мужчины, женщины и дети — были депортированы в Сибирь или в Среднюю Азию по обвинению в сотрудничестве с врагом: крымские татары, турки-месхетинцы, кабардинцы, ингуши, чеченцы и калмыки. Если первые три говорили на тюркских языках и поэтому могли считаться и считались с большой натяжкой тюркской диаспорой, то три последних были местными советскими народами. Их депортация знаменовала новую эскалацию в практике советского национального террора. Советизация только что приобретенных территорий Эстонии, Латвии, Литвы, Западной Беларуси, Западной Украины и Молдовы также породила волну массовых депортаций в 1944–1952 гг. Строго говоря, они не были национальными депортациями. Скорее они копировали массовые аресты и депортации, охватившие весь Советский Союз в 1918–1921 и 1928–1933 гг. Поскольку послевоенные депортации не затронули русских, и Советское государство теперь идентифицировало себя в значительной мере с коренной русской национальностью, эти депортации воспринимались их жертвами как национальная репрессия, осуществленная имперской русской властью.
2
С другой стороны, нет убедительных данных для предположения, что какие-то другие советские национальности, в том числе евреи, были специфической мишенью в 1937–1938 гг. только по причине их национальности. Обсуждение свидетельств см. в работе: Martin. The Affirmative Action Empire. Ch. 8.
И для такого восприятия имелись свои основания. В ноябре 1948 г. важный закон разделил спецпереселенцев Советского Союза на две категории: временно сосланных и сосланных «навечно». В первую категорию входили в основном люди, депортация которых не была связана с национальной принадлежностью, в частности кулаки, депортированные в 1930-е гг. и власовцы (сражавшиеся на стороне Германии), депортированные в 1940-е гг. — большинство из них были в целом освобождены еще до смерти Сталина. Во вторую категорию входили депортированные народы, равно как эстонцы, латыши, литовцы, западные белорусы, западные украинцы и молдаване, несмотря на то, что они были ранее депортированы, как кулаки, власовцы или бандиты.