Гойя, или Тяжкий путь познания
Шрифт:
Так они спорили между собой, словно Гойи и не было при этом. А он слушал молча, переводя взгляд с губ одного на губы другого, и хотя понимал далеко не все, однако достаточно знал каждого из собеседников, чтобы представить себе их доводы.
Наконец они исчерпали все аргументы и теперь выжидающе смотрели на него.
— Ты сказал много дельных слов, Мигель, — начал он задумчиво и не без лукавства, — но и в ваших речах, дон Хосе, было немало справедливого. На беду, одно в корне противоречит другому, и мне не мешает все это обмозговать. Помимо всего, — добавил он ухмыляясь, — мне не по карману проделать такую работу бесплатно. Я хочу деньги получить.
С этими словами он собрал в охапку рисунки и офорты и спрятал их в ларь.
Все, оцепенев, смотрели,Как исчез волшебный, новый,Страшный мир… Вот в этом доме,Здесь, в простом ларе, хранилосьВысшее, что за столетьяСоздала рука испанца —Со времен Веласкеса.В том ларе они лежали,Демоны земли испанской,Укрощенные искусством.Но искусство их, быть может,Все-таки не обуздало,Если их изображеньяПоказать нельзя народу?Может быть, как раз вот этимПодтверждалось их всесилье?Право, что-то здесь неладно!И друзья ушли с неясным,Смешанным и странным чувствомТяжести и восхищенья.И незримо шли за нимиТени демонов и гадин,Диких, мерзостных, опасныхПризраков. Но их опаснейБыли люди.24
Гойя очень считался с тем, какое впечатление его работа производит на людей. Увидев, что друзья, несмотря на искреннее желание и живейший интерес, не поняли целый ряд «Капричос», он отложил в сторону самые неясные и личные по содержанию, а остальные попытался расположить так, чтобы они образовали некое единство.
Начал он с тех листов, на которых были запечатлены вполне ясные события и положения. За этими рисунками из раздела «Действительность» шли офорты, изображающие привидения и всяческую чертовщину. Такой порядок облегчал правильное понимание целого. Мир действительности подводил к миру духов, а этот второй раздел, где царили призраки, давал ключ к первому, говорившему о людях. История его собственной жизни, отраженная в «Капричос», эта фантасмагория любви, славы, счастья и разочарований, при таком расположении приобретала истинный свои смысл, становилась историей каждого испанца, историей Испании.
Разделив, подобрав и сложив листы, он стал придумывать для них названия. В самом деле, порядочному рисунку, как и порядочному христианину, подобает носить имя. Он не был писателем: зачастую ему приходилось подолгу искать точное слово, но это особенно увлекало его. Когда название получалось слишком бледное, он прибавлял к нему коротенькое толкование. В конце концов под каждым листом, кроме подписи, оказалось и пояснение. Иногда название было вполне скромным и невинным, но тем забористее получался комментарии, иногда же рискованное название уравновешивалось простодушно-назидательным истолкованием. Тут было все вперемешку: поговорки, злые и острые словца, безобидная деревенская мудрость, квазиблагочестивые изречения, ехидно озорные намеки, полные глубокого смысла.
«Тантал» — такое название дал он рисунку, на котором любовник горюет над мертвой, исподтишка наблюдающей за ним возлюбленной, и высмеял самого себя, пояснив: «Будь он поучтивее и повеселее, она бы воскресла». «Никто себя не знает», — подписал он под «Маскарадом», а под старухой, которая ко дню своего семидесятипятилетия усердно рядится в богатые уборы, он начертал: «До самой смерти». Рисунок, где на маху наводят красоту, меж тем как сводня Бригида, перебирая четки, читает молитву, он пояснил так: «Эта с полным основанием молится за то, чтобы господь даровал ей счастье, избавил ее от скверны, от цирюльников, от врачей, от судебных исполнителей, дабы стать ей искусной, бойкой и всем угождать не хуже покойной ее матушки».
Под офортом, на котором секретарь священного трибунала читает приговор незадачливой шлюхе, он написал; «Ай-ай-ай! Можно ли так дурно обходиться с честной женщиной, которая за кусок хлеба с маслом усердно и успешно служила всему свету!» А тот офорт, где ведьма, сидя на закорках у сатира, дает кощунственный обет душам праведников, он истолковал так: «Клянешься ли чтить наставников и пастырей своих и повиноваться им? Клянешься ли выметать амбары? Звонить бубенцами? Выть и визжать? Летать, умащать, высасывать, поджаривать, поддувать? Делать все, что бы и когда бы тебе ни приказали? — Клянусь. — Отлично, дочь моя, нарекаю тебя ведьмой. Прими мои поздравления».
Долго обдумывал он, какой лист сделать первым. Наконец решился открыть цикл тем рисунком, на котором он сам упал головой на стол и закрывает глаза от привидений. Этот офорт он назвал «Всеобщий язык». Но такое название показалось ему слишком дерзким, он переименовал рисунок в «Сон разума» и пояснил: «Когда разум спит, фантазия в сонных грезах порождает чудовищ, но в сочетании с разумом фантазия становится матерью искусства и всех их чудесных творений». Чтобы заключить цикл «Капричос», он сделал новый рисунок.
Огромный чудовищно уродливый монах мчится в смертельном страхе, за ним второй, а впереди, раскрыв пасть, стоит один из безмозглых, звероподобных грандов, один из ленивцев и грызунов, сбоку маячит четвертое чудовище в виде орущего монаха. А под рисунком Гойя написал то, что вопят все четверо, разевая мерзкие пасти:
«Ya es hora! Вот он пробилЧас суда. Приспело время!»Каждый должен был увидеть:Грозный час настал!.. ОтнынеС призраками он докончил.Вон из разума и сердцаАвтомата-гранда! К чертуВсех приспешников: монаховИ прелатов! Ya es hora!Нет, не зря рисунком этимОн «Капричос» завершает.Ya es hora!25
С того дня как Гойя показал «Капричос» друзьям, он уже менее строго оберегал уединение эрмиты. Друзья приходили теперь часто и запросто.
Однажды Агустин, Мигель и Кинтана пришли втроем, и Мигель, с улыбкой указывая на молодого поэта, написал Гойе: «Он принес тебе подарочек».
Гойя вопросительно взглянул на покрасневшего Кинтану, а Мигель продолжал писать: «Он сочинил оду, посвященную тебе».
Кинтана застенчиво достал из папки рукопись и протянул ее Гойе. Но Агустин потребовал:
— Нет, пожалуйста, прочтите вслух.
— Да, да, прошу вас, дон Хосе, прочтите, — подхватил Гойя. — Мае приятно смотреть, как вы читаете. Я многое разбираю.
Кинтана стал читать. Стихи были звучные. Он читал:
С годами королевство обветшало.Растрачено господство мировое.Но жар искусства, пламенно пылавшийВ творениях Веласкеса, Мурильо,Поныне жив! Он — в нашем славном Гойе!Перед его фантазией волшебнойДействительность, смущенная, померкла.Настанет день! О, скоро он настанет,Когда перед тобой, Франсиско Гойя,Склонится мир, как перед РафаэлемСегодня он склоняется. Из разныхЗемель и стран в Испанию стекатьсяПаломники начнут, чтобы увидетьТвои картины… О Франсиско Гойя —Испании немеркнущая слава!Растроганно улыбаясь, смотрели друзья на Гойю, он и сам улыбался, немного сконфуженно, но тоже был тронут.
Si vendra un diaVendra tambien, oh, Goya! en que a tu nombreEl extranjero extatico se incline… —повторил он стихи Кинтаны, и всех поразило, что он так хорошо расслышал их. Кинтана покраснел еще сильнее.
— Вы не находите сами, что перехватили через край? — улыбаясь спросил Гойя. — Добро бы вы написали, что я лучше коллеги Жака-Луи Давида, но уже лучше Рафаэля — это, пожалуй, несколько преувеличено.