ЖАНРЫ

Гойя, или Тяжкий путь познания
Шрифт:

— Словами этого сказать нельзя, — заявил Франсиско, — вот я и сказал так.

— Мне думается, я понял, — робко заметил не совсем уверенный Мартин.

— Ты только не бойся, — подбодрил его Франсиско, — тогда поймешь совершенно правильно. Всеобщий язык, — сказал он в нетерпении, — каждый должен понять.

— Я уже понял, — успокоил его Мартин. — Я вижу, как все случилось.

— Ничего ты не видишь, — огрызнулся Гойя. — Никто не может понять, как она изолгалась.

И он стал ему говорить, до чего Каэтана непостоянна и какая в ней бездна испорченности, и рассказал ему об их страшной ссоре и о том, как она разрезала картину. И, странное дело, когда он говорил, он совсем не чувствовал яростного презрения, которым похвалялся: в душе у него тепло и отчетливо звучали последние слова Каэтаны, слова сильной, честной любви. Но он не хотел о них думать, запрещал себе думать, он снова зажегся яростью от своих рисунков, стал хвастать Мартину, что навсегда вырвал ее из своей жизни и рад этому.

А затем он приступил к посвящению друга в свою страшную тайну. Показал остальные рисунки, рожи и привидения и опять спросил:

— А это ты понимаешь?

Мартин был ошеломлен.

— Боюсь, что понимаю, — сказал он.

— Ты только пойми! — настаивал Гойя, а затем показал ему свой собственный портрет — тот, с бородой, где из глаз его глядит беспредельное отчаяние. И пока растерявшийся, испуганный Мартин смотрел на нарисованного, а потом на живого Гойю, а потом опять на нарисованного, Франсиско сказал:

— Я попробую тебе объяснить, — и он заговорил так тихо, что Мартин его почти не слышал. — Я скажу тебе что-то очень важное, очень сокровенное и очень страшное, но, раньше чем отвечать, обдумай ответ хорошенько, не торопись и ни в коем случае не пиши. — И он рассказал о том, что объяснил ему Пераль, как близко, от его глухоты до безумия. Доктор Пераль, конечно, прав, закончил он, в какой-то мере он, Франсиско, уже безумен, и нечисть, которую он нарисовал, он действительно видел вот этими своими безумными глазами, и нарисованный сумасшедший Франсиско — это и есть настоящий Франсиско.

Мартин старался скрыть огорчение. А Гойя продолжал:

— Так, теперь подумай! А потом говори и, пожалуйста, наберись терпения, говори медленно. Тогда я смогу прочитать по губам, что ты хочешь сказать.

От покорности судьбе, с какой он это сказал, у Мартина защемило сердце.

Он ответил после долгой паузы осторожно и очень отчетливо. Кто сам так ясно понимает свое безумие, сказал он, тот разумнее большинства людей, и кто может так явственно изобразить свое безумие, тот сам свой лучший врач. Он говорил обдуманно, взвешивая каждое слово, и эти простые слова звучали для Франсиско утешением.

До этого дня Франсиско не был у матери. Правда, ему хотелось поговорить с ней; да и она, верно, уже прослышала о его приезде в Сарагосу и была обижена, что он ее не навестил. Но Гойя не мог решиться ее повидать: он стеснялся показаться матери в таком состоянии. Теперь, после разговора с Мартином, это стало возможным.

Но сперва он позаботился о более приличной одежде. Затем пошел к брадобрею. Он отрывисто приказал снять себе бороду, а во время бритья только неприветливо и невнятно что-то бормотал в ответ на любезную болтовню цирюльника. Тот не сразу сообразил, что его клиент глух. Франсиско все время морщился, ибо кожа у него стала очень чувствительной.

Но когда была снята борода и аккуратно причесаны волосы, лицо Гойи поразило парикмахера. Удивленно, даже испуганно посмотрел он на клиента, который пришел в парикмахерскую обросшим и взлохмаченным, а теперь уходил благообразным и важным.

Франсиско пошел к матери без предупреждения. С робостью и с радостным волнением пробирался он по улицам Сарагосы. Щеки горели, хотя в то же время у него было непривычное ощущение какого-то голого, холодного лица. Не спеша, боковыми улочками дошел он до домика, где жила мать, остановился, прошелся мимо него туда и назад, потом поднялся на второй этаж, постучал колотушкой. Дверь отворилась, оглохший Франсиско стоял перед матерью.

— Входи, — сказала донья Энграсия. — Садись и выпей стаканчик росоли! — сказала она очень явственно. В детстве его всегда поили росоли, когда он заболевал и вообще когда с ним случалась беда. — Я уже знаю, — продолжала донья Энграсия, все так же отчетливо выговаривая, и принесла бутылку росоли. — Мог бы к матери и раньше зайти, — проворчала она.

Она поставила перед ним бутылку и стаканы, немного печенья и села напротив. Он с удовольствием понюхал, крепко и сладко пахнущий напиток, налил себе и ей. Сделал глоток, облизал губы, помочил в росоли печенье, сунул в рот. Внимательно посмотрел матери в лицо.

— Упрямец ты и хвастун, — прочитал он по ее губам. — Сам, небось, знал, что вечно так длиться не может, да и я тебе говорила, что бог тебя накажет. Нет хуже глухого, чем тот, кто не хочет слышать, — припомнила она старую поговорку. — А ты никогда не хотел слышать. Господь бог по своему милосердию еще мало тебя покарал. Что было бы, если бы он отнял у тебя не слух, а богатство!

Франсиско хорошо понимал ход ее мыслей. Донья Энграсия была права, она всегда предостерегала его и придавала до обидного мало значения его блестящей карьере. Она была дочерью идальго, имела полное право величать себя доньей, но замужем жила по-крестьянски скупо, расчетливо, скромно одевалась, во всем применяясь к скудной действительности. После смерти отца Гойя взял мать к себе в Мадрид, она там не долго выдержала, попросилась назад в Сарагосу. Удача сына внушала ей сомнение, и она не скрывала, что не верит в его счастье. И вот он сидел против нее, глухой, убогий, и она утешала его росоли и отчитывала его.

Он кивнул большой круглой головой и, чтобы доставить ей удовольствие, стал жаловаться на свою судьбу, преувеличивая свалившееся на него несчастье. И с работой, сказал он, станет теперь труднее. Знатные господа и дамы нетерпеливы, и, если он не сможет принимать участие в их разговоре, у него будет меньше заказов.

— Ты что же, не будешь давать мне моих трехсот реалов? — сейчас же сердито спросила донья Энграсия.

— Деньги я тебе все равно посылать буду, даже если б мне безрукому пришлось сгребать уголь, — ответил ей Франсиско.

— А гордости в тебе не поубавилось, — сказала мать. — Жизнь тебя еще научит, Пако! Теперь ты не слышишь, зато ты многое видишь. Ты постоянно хвастался своими высокопоставленными друзьями. Первому встречному верил. С глухими не очень-то охотно водят знакомство. Теперь ты узнаешь, кто тебе истинный друг.

Но в ее суровых словах Франсиско уловил гордость за сына, надежду, что и в несчастье он останется верен себе, и боязнь унизить его своим сожалением.

Когда он попрощался, она позвала его приходить к ней обедать. На этой неделе он обедал у нее несколько раз. Мать отлично помнила, что было ему особенно по вкусу в детстве, и угощала его простонародными острыми кушаньями, обильно сдобренными чесноком, луком и прованским маслом, а иногда приготовляла крепкое пучеро — это была та же олья подрида, только попроще. Оба ели молча, много и со вкусом. Раз как-то он предложил написать ее портрет.

— Верно, прежде чем писать портреты с платных заказчиков, хочешь поработать с послушной натурщицей, — ответила мать, но явно была польщена.

Он предложил написать ее как она есть, в будничном платье. Ей же хотелось, чтоб он изобразил ее в воскресном наряде, кроме того, она попросила купить ей мантилью и новый кружевной чепчик, чтоб прикрыть сильно поредевшие волосы.

Сеансы проходили молча. Она сидела смирно; из-под высокого лба смотрели старые запавшие глаза, характерный нос навис над тонкими, плотно сжатыми губами. В одной руке она держала закрытый веер, в другой — четки. Гойя не торопился, сеансы доставляли обоим удовольствие. Когда он кончил, с полотна глядела старая женщина, много пережившая, умная от природы, умудренная судьбой, научившаяся довольствоваться немногим, но желавшая хорошо прожить оставшиеся годы. С особой любовью написал Франсиско ее старые костлявые, крепкие руки. Донья Энграсия осталась довольна портретом. Ее радует, сказала она, что он не пожалел ни холста, ни труда на портрет старухи, да еще на бесплатный.

Поделиться с друзьями: