Гранд-отель «Бездна». Биография Франкфуртской школы
Шрифт:
Например, описывая место своего рождения, большую квартиру в тогда еще элегантном районе к югу от берлинского Тиргартена, он предпочитает говорить о себе в третьем лице, вероятно используя эту технику дистанцирования, чтобы подчеркнуть отчуждение писателя-коммуниста от своего более раннего «я»: «Класс, определивший его своим, проживал в позе самодовольства и нетерпимости, превращавшей квартал в своего рода наемное гетто. Во всяком случае, в этом квартале он был добровольным узником, сам того не ведая. А бедные – для богатого ребенка его поколения они жили за тридевять земель» {27} .
27
Беньямин В. Берлинская хроника / Пер. с нем. Е. Павлова // Павлов Е. Шок памяти. Автобиографическая поэтика Вальтера Беньямина и Осипа Мандельштама. М.: Новое литературное обозрение, 2005. С. 170.
Во фрагменте «Берлинского детства», носящем название «Нищие и проститутки», Беньямин описывал свою встречу с бедняком. Вплоть до этого момента бедные для маленького Вальтера существовали только в виде нищих. Но затем, как будто в качестве доказательства, что только посредством письма он может испытать что-то по-настоящему, он вспоминает о маленьком рассказе, «наверное, первом и написанном только для себя», о «человеке, который раздает прохожим рекламные листки, и об унижениях, которым он подвергается, так как публика не проявляет к листкам ни малейшего интереса»: «В конце концов, бедняк тайком избавляется от целой кипы листков; отнюдь не плодотворное разрешение ситуации, конечно. Но я тогда еще не освоил каких-то форм протеста, кроме саботажа; зато в данном случае я мог опереться на собственный опыт. Я прибегал к саботажу, чтобы улизнуть от матери» {28} .
28
Беньямин В. Берлинское детство на рубеже веков. С. 114.
Проекция собственной борьбы с властной матерью на оказавшегося в тяжелом положении труженика вряд ли может считаться самой утонченной формой бунта для будущего самопровозглашенного коммуниста, но юношеская, пусть и ограниченная, эмпатия, пережитая Беньямином, послужила, по крайней мере, началом. Он предавался регулярным размышлениям о том, что его беззаботное детство держалось на безжалостном устранении всех неприятных и неуспешных, а его буржуазное спокойствие заключало в себе чудовищный, более или менее намеренный акт забвения того, что оставалось по ту сторону раздвижных жалюзи его семейной квартиры. В «Берлинской хронике», написанной в 1920-х серии газетных статей, предшествовавшей написанию «Берлинского детства», Беньямин вспоминал ощущение буржуазной безопасности, наполнявшее их квартиру: «Здесь царила категория вещей, которая, послушно следуя всем капризам моды в мелочах, по большому счету была так уверена в себе и своем постоянстве, что не считалась ни с ветшанием, ни с передачей по наследству, ни с переездами и всегда была так же одинаково близка к своему концу, как и далека от него, а сам он при этом казался концом всех вещей на свете. Нищете не было места в этих комнатах, как не было в них места даже смерти» {29} .
29
Беньямин В. Берлинская хроника. С. 194.
Беньямин написал в последней работе: «Не бывает документа культуры, который не был бы в то же время документом варварства» {30} . Это чувство подавления неприемлемого, беспокоящего, нелепого, ощущение идеологического исчезновения того, что не совпадает с господствующим нарративом, пришло к нему рано и оставалось с ним на протяжении всей жизни: для Вальтера Беньямина варварство началось дома. Основным делом Франкфуртской школы также стал поиск варварства там, где, как они полагали, находится фундамент мнимой цивилизации капитализма, даже если подобно Беньямину они не выкапывали его столь же истово из своих семейных подвалов.
30
Беньямин В. О понятии истории. С. 241.
История его детства, конечно, звучит так, словно оно было напичкано товарами длительного пользования. Словно его родители были ничего не подозревающими жертвами того, что Маркс назвал товарным фетишизмом, чья вера в профанную религию капитализма выражалась в затяжных приступах шопинга, в накоплении вещей, которым, как предполагалось, их сын найдет применение и в детском возрасте, и будучи уже взрослым марксистом. «Его окружал многогранный Dingwelt – мир вещей, созвучный его тщательно взлелеянному воображению и ненасытным подражательным способностям: в праздничные дни на стол выставлялись тонкий фарфор, хрусталь и столовые приборы, а во время маскарадов в дело шла старинная мебель – большие расписные шкафы и обеденные столы с резными ножками» {31} . Спустя тридцать два года Беньямин описывал маленького Вальтера, постигающего всю эту пышную мишуру, рисуя, к примеру, стол, накрытый для роскошного обеда: «И когда я смотрел на длинные ряды кофейных ложечек или подставок для ножей, шеренги вилок для устриц или фруктовых ножичков, удовольствие от созерцания этого богатства боролось во мне со страхом: а не будут ли те, кого мы ждем, неразличимо похожи друг на друга, как наши столовые приборы?» {32} Проницательная мысль: когда теоретики Франкфуртской школы и другие видные марксисты, такие как Дьердь Лукач, изучали природу овеществления при капитализме, они боялись, что люди, подобно столовым приборам, превратятся в товар, вынужденные подчиниться всепоглощающему принципу обмена, лишенные человеческой сущности и бесконечно заменяемые на предметы эквивалентной стоимости.
31
Eiland H., Jennings M. Walter Benjamin: A Critical Life. Harvard University Press. 2014. P. 13. Рус. пер. см. Айленд Х., Дженнингс М.У. Вальтер Беньямин: критическая жизнь / Пер. с англ. Н. Эдельмана под науч. ред. В. Анашвили и И. Чубарова. М.: ИД «Дело» РАНХиГС, 2018. С. 22.
32
Беньямин В. Берлинское детство на рубеже веков. С. 113.
Но какая именно необходимость заставила Вальтера Беньямина в 1932 году написать воспоминания о своем детстве в Берлине на рубеже веков? Без всякого сомнения, он вновь и вновь возвращался в своих текстах 1920-х и 1930-х годов к этим сценам из детства, воспламенявшим его воображение. Но именно летом 1932 года он увековечил память о своем детстве в первом наброске того, что впоследствии стало «Берлинским детством на рубеже веков», чтобы удовлетворить весьма специфичную психическую потребность, да еще и крайне странным образом. Тем летом он странствовал по Европе, держась в стороне от Берлина, осев, наконец, на тосканском морском курорте в Поверомо {33} . Берлин его детства находился на грани исчезновения, евреи и коммунисты города были либо убиты, либо изгнаны нацистами. Беньямин имел несчастье быть и коммунистом, и евреем. «Берлинское детство» было написано в тот момент, когда, как написал во введении к нему Беньямин, «я осознал, что уже скоро мне придется надолго, быть может, очень надолго, проститься с городом, в котором я родился» {34} .
33
См. Eiland H., Jennings M. Walter Benjamin. P. 314 и далее, и Leslie E. Walter Benjamin. Reaktion Books. 2007. P. 101 и далее. См. Айленд Х., Дженнингс М.У. Вальтер Беньямин: критическая жизнь. С. 328 и далее.
34
Беньямин В. Берлинское детство на рубеже веков. С. 9.
Ностальгия есть типично декадентское, обманчивое, консервативное чувство, особенно когда ей предается оглядывающийся на свое детство взрослый. Но ностальгия Беньямина по своему берлинскому детству в начале века была ностальгией революционного марксиста и, что даже еще более важно, еврея, старающегося придать новый смысл традиционным иудейским ритуалам траура, поминовения и скорби. Терри Иглтон, марксистский критик и знаток творчества Беньямина, признает это, когда пишет, что «сегодня ностальгия неприемлема почти так же, как расизм. Наши политики говорят о необходимости подвести под прошлым черту и позабыть давнишние распри. На этом пути нас ожидает бросок в очищенное, пустое, страдающее беспамятством будущее. Беньямин отвергал подобное филистерство потому, что знал: прошлое содержит жизненно важные ресурсы обновления настоящего. Стирающие прошлое также подвергают себя опасности отмены будущего. Никто так не стремился искоренить будущее, как нацисты, которые, как и сталинисты, просто стирали из истории все неподходящее» {35} .
35
См. Eagleton T. Waking the Dead // New Statesman. 12 November 2009 на newstatesman.com.
Прошлому была нужна проработка: для нацистов она означала стирание и ретушь; для Беньямина – кропотливую работу лопатой археолога. «Память не инструмент для изучения прошлого, а его подмостки, – писал он в “Берлинской хронике”. – Она – среда прожитого, как земля – среда, в которой погребены города… Тот, кто стремится приблизиться к своему погребенному прошлому, должен вести себя как кладоискатель. Ему не следует бояться снова и снова приходить к одному и тому же материалу, разбрасывать его, как разбрасывают землю, переворачивать его, как переворачивают почву» {36} . Именно это делал Беньямин: снова и снова возвращаясь к одной и той же сцене, разрывал слои вытесненного, пока не натыкался на клад.
36
Беньямин В. Берлинская хроника. С. 182–183.
«Припоминание было не просто средством инвентаризации прошлого, – пишет его биограф Эстер Лесли. – Значение памяти зависело от обволакивавших ее вплоть до настоящего времени слоев, места и момента их повторного раскрытия. Память актуализирует настоящее» {37} . Иными словами, это то, что Беньямин в «Пассажах» называет «настоящим моментом узнавания» {38} – как если бы значение давно похороненных вещей могло быть понято лишь намного позже. Мы смотрим в прошлое в том числе и для того, чтобы понять настоящее. Так, предаваясь воспоминаниям в 1920–1930-х годах о своем детстве, он все время обращался к одной сцене, когда Эмиль, его отец, пришел в спальню к пятилетнему Вальтеру: «Он пришел пожелать мне доброй ночи. Может быть, не совсем по своей воле он сообщил мне о смерти одного родственника. Тот был пожилой человек, мало интересовавший меня. Отец упомянул и о каких-то подробностях. Я не очень хорошо запомнил его рассказ. Зато комната в тот вечер запомнилась так живо, словно я знал, что однажды мне вновь придется вернуться к этой истории. Я давно уже был взрослым, когда услышал, что тот родственник умер от сифилиса. Отец же зашел ко мне тогда, чтобы не сидеть в одиночестве. Однако не со мной ему хотелось побыть, а просто – в моей комнате. Им с комнатой никто другой не был нужен» {39} .
37
Leslie E. Walter Benjamin. P. 130.
38
Benjamin W. The Arcades Project. P. 463.
39
Беньямин В. Берлинское детство на рубеже веков. С. 60.
Беньямин постоянно разбирал эту сцену заново: он писал о ней четырежды в различных набросках к «Берлинскому детству на рубеже веков» и в предшествующей ему «Берлинской хронике», всякий раз фокусируясь на разных ее аспектах. Здесь и далее предчувствия ребенка и знание взрослого человека, вспоминающего о прошлом, диалектически соединяют вместе прошлое и будущее. Только записав свои воспоминания, он смог полностью понять смысл отцовского визита в его спальню; только у взрослого это событие обрело свою «сиюминутность узнавания».
Эта одержимость детскими воспоминаниями заставляет вспомнить об одном из любимых авторов Беньямина, Марселе Прусте, а также и о другой, открывающей роман «В поисках утраченного времени», сцене в спальне. Там еще один привилегированный маленький еврейский мальчик – невротичный, викторианский, одержимый Марсель – сидит в ожидании поцелуя на ночь от любимой мамы. «Известно, что Пруст описал в своем произведении жизнь не такой, какой она была на самом деле, – пишет Беньямин в своем очерке “К портрету Пруста”, – а такой, какой ее вспоминает тот, кто ее пережил. И даже это высказывание все же еще недостаточно четкое и, в общем и целом, слишком приблизительное, потому что здесь для вспоминающего автора главную роль играет совсем не то, что он пережил, а процесс того, как возникает ткань его воспоминаний, труд Пенелопы над тем, что сохранено памятью» {40} . Беньямин, таким образом, взял на вооружение прустовское понятие m'emoire involontaire, непроизвольного воспоминания, в противоположность m'emoire volontaire, воспоминанию произвольному. Беньямин считал сны ключом к такой памяти. «Каждое утро, просыпаясь, мы располагаем лишь несколькими, в большинстве случаев слабыми и не связанными между собой обрывками того ковра прожитого бытия, которое было выткано в нас в ходе забывания, – пишет он в том же очерке. – Но каждый день сплетение, орнамент забывания распускается с помощью целенаправленных поступков, более того, с помощью неразрывно связанных воспоминаний. Поэтому Пруст в конце своей жизни сменил день на ночь для того, чтобы в затемненной комнате при искусственном освещении спокойно посвятить все свое время этому произведению, чтобы не упустить ни один завиток этих причудливых переплетений» {41} .
40
Беньямин В. К портрету Пруста // Беньямин В. Маски времени. Эссе о культуре и литературе. М.: Симпозиум, 2004. С. 244.
41
Там же. С. 245.