Граница не знает покоя
Шрифт:
— Спасибо, — говорит он. — Будьте здоровы!
— Здоровым будь, — притронувшись рукой до меховой шапки, кивает лесник. — Пошел все-таки?
И, не получив ответа, долго смотрит в спину удаляющемуся солдату, пока тот не скрывается вдали за взгорбком.
Встав снова на след, идет Горликов по целине. Место скользкое, точно лишаем, покрытое отдельными пучками рыжей травы. Ноги разъезжаются, только и гляди, чтобы не растянуться. И оттого, что островки травы похожи на лишай, от того, что опять тянется этот след, земля вокруг кажется Горликову мертвой и пустынной. «Вот дотяну до проселка, — думает он, — там как-то веселее».
И хотя на проселке тоже безлюдье, и дорожная вязкая грязь прилипает к подметкам сапог так, что ее не отряхнуть, но на душе у солдата делается и вправду веселее: как-никак, а все-таки дорога, и люди проложили ее. Летом возят по ней сено с заливных лугов, часто пылит, покачиваясь на мягких рессорах, вездесущая плетеная тележка председателя Яремчука; вышедшая в рейс кинопередвижка, сокращая путь между селами, тоже появляется тут по субботам, и ефрейтор Степанов так и норовит пойти в этот день в подвижной наряд к проселку, чтобы хоть рукой помахать киномеханику Анне Петренко.
И сейчас Горликов примечает свежую колею и клочки сена, — кто-то проехал сегодня и раструсил его.
А рядом с уходящим вдаль колесным следом — другие следы.
«Должно быть, и в самом деле это председатель с бригадиром, — думает Горликов. — Хорошо, чтобы так! Чужие мимо лесника никак не могли пройти незамеченными за этот час».
И все же беспокойство ни на миг не покидает Горликова. Как бы ни одолевало его недомогание, что бы ему ни припоминалось хорошее и дорогое сердцу, одни эти следы видятся ему сквозь все. Вот смешались они, будто топчась на месте. «Останавливались, — отмечает про себя Горликов и сам останавливается, — Курили, — едва различимые крошки просыпавшегося табака видны на грязи, — а вот глины комочек, откуда же тут глина?»
Над землей сгущаются сырые ранние сумерки. Тихо. Только слышно, как на проселке с всасывающимся присвистом ползет по ногам грязь. Это идет Горликов. Шаг за шагом, шаг за шагом, шаг за шагом. Уже и овчарка устала, она не тянет, как прежде, раскидывая в стороны передние лапы, а только трусит, не отрываясь от следа.
Горликову кажется, что он идет так весь день. Ему холодно и нехорошо. От пронизывающей сырости не спасает теперь и полушубок. Плечи разламывает немилосердная тяжесть, словно кто-то навалился на них и пытается пригнуть солдата к земле.
«Только бы не упасть, — думает Горликов, — упаду — не встану».
Ему вспоминается, как на заставе капитан Исаков рассказывал пограничникам, что у спортсменов, бегущих на дальнее расстояние, наступает такая минута, когда перестает хватать дыхания, силы слабеют и спортсмен готов сойти с дорожки. Но если напрячь всю волю и не остановиться, а продолжать бег, дыхание восстанавливается и снова появляются силы, — это называют «вторым дыханием».
«Вот и у меня теперь такая минута, — думает Горликов, — черта с два я поддамся!»
И он идет, даже ускоряет шаг. Но все остается по-прежнему. Тогда Горликов начинает думать об отце, ефрейторе Дужникове, старом леснике, обо всех друзьях — далеких и близких. Удивительно, до чего ясно они предстают перед ним, точно они идут с ним по проселку. И солдату становится легче.
Шаг за шагом, километр за километром…
До фермы он добирается затемно. Здесь еще не выветрился знакомый Горликову с детства запах новостройки. Пахнет известью, стружкой, кирпичом. Глаза солдата различают два длинных, вытянувшихся параллельно друг другу строения.
Ворота одного из строений распахнуты настежь, и проем светится желтоватым тусклым светом.
Шаян рвется к распахнутым воротам, но Горликов укорачивает поводок и придерживает овчарку, потому что из ворот, переговариваясь и перекликаясь, выходят люди.
— Ой, милые, до чего темно! — слышен голос девушки.
— Люба! — несется издалека. — Ты домой сразу?
— Нет еще Мне на репетицию надо. Павло Михайлович сказал, чтобы я репетицию не пропускала.
— А какой спектакль играть будете?
— «Калиновый гай».
— И про любовь там есть?
— Ага.
— Артисты! — слышится ломкий скептический басок.
Группа девушек равняется с Горликовым. Шаян рычит.
— Ой, кто это?
— Не бойтесь, — говорит Горликов, — с заставы.
Пучок света карманного электрического фонарика выхватывает из темноты остановившихся людей. Девушки жмутся, щурят глаза и пытаются разглядеть солдата.
— Председатель колхоза здесь?
— Павло Михайлович? — переспрашивают сразу несколько голосов. — Был, да ушел.
— А куда? Не знаете?
— Не говорил, — отвечает за всех красивая большеглазая дивчина. — Да вы в правлении поищите его.
— Только в старое правление не вздумайте ходить, — предупреждает Горликова паренек, — там никого нет. Вы прямо в новое.
И начинает подробно объяснять, где теперь новое правление.
— У нас все свои, — говорит дивчина. — Чужих никого не было.
Горликов еще раз обводит пучком зеленоватого света столпившихся колхозников. Их лица кажутся ему такими знакомыми и близкими, будто он прожил среди этих людей всю жизнь. Хочется солдату сказать им что-то очень хорошее, но смущается и, сознавая, что подражает ефрейтору Степанову, произносит:
— Можете быть свободны.
Теперь у Горликова почти нет сомнения, чьи это следы, но совсем успокоиться он еще не может.
И опять поиски ведут его в дальние концы: от формы к правлению, от правления к клубу, от клуба к домику колхозного бригадира Солодаря. Три окна домика маслянисто светятся сквозь окутавший землю туман.
— Павло Михайлович здесь, — почему-то вполголоса говорит Горликову вызвавшийся его проводить до Солодаря внук колхозного сторожа. — Новорожденного пошел смотреть. У бригадира хлопчик народился.
Засветив фонарик, солдат проходит во двор и, отыскав в стороне деревцо, привязывает к нему Шаяна.