Грасский дневник
Шрифт:
В общем он так взволновался, что мы предложили ему идти тотчас после обеда к Фондаминским и с ними вместе идти гулять. Пошли. Мы с ним шли впереди. Он был очень взволнован, я тоже, но как-то нашла слова, которые его тронули. Он с жаром воскликнул:
– Да, да, правда! Надо как-то сказать себе: Да будет воля Твоя! Иначе ничего не сделаешь...
29 марта
Вчера вечером ходили с Л. к Степунам разговаривать по поводу Белого. Застали их дома одних, они только что приехали из Марселя, где пробыли сутки. Сели, начали разговаривать о полученном И. А. из Стокгольма обнадеживающем письме Олейникова и только потом Л. перешел к "Серебряному голубю".
Дома мы с В. Н. всячески убеждали его "не выговаривать" себя. А дать говорить Степуну, и он как будто соглашался. Но на месте нервность взяла свое и он понесся. Степун пытался вставлять фразы, но вначале не мог, преодолел его утке только потом.
Л. говорил все то, о чем мы говорили дома. Что Россия у Белого сусальная, лубочная, что в одной первой главе, в описании села Целебеева, перепутаны все признаки, что много безвкусия и т. д. В конце концов Степун, преодолевая Л., сказал:
– Видите ли, ведь прежде всего надо поставить вопрос: в каком плане мы будем рассматривать это произведение? Я, например, читал этого "Голубя" девятнадцать лет назад, но вот до сих пор сохранилось сильное ощущение. На некоторых местах я бледнел и чувствовал, как подступают слезы. А если через 19 лет так помнишь - это уже много!
– Да, а вот перечтите теперь!
– то-то и есть, что бывают такие вещи, что прочтешь один раз и волнуешься, а прочтешь позднее и удивляешься, чему я волновался!
– А почему не повернуть вопрос в другую сторону? Почему не предположить, что тогда восприятие было правильное, а теперь приемник испортился? Радиостанция виновата!
Л. показал ему первую главу и стал говорить о спутанных признаках, о лжи в описаниях. Степун стал читать, согласился с одним, с другим, а затем сказал, перебивая сам себя:
– Да ведь это совсем не важно. Поймите, тут не натуралистическое искусство, а как бы некая инсценировка, условность, иллюзия. Тут Россия несколько принаряженная, сусальная. Вы скажете, что изба там не так или еще что-нибудь? Да это все неважно. Главное - что хотел сказать художник. А это как бы постановка тех предгрозовых лет, когда за картонной стеной, позади, зажжена уже свеча революции...
Потом он говорил, что Белый большая личность, что он отразил воздух своей эпохи - что должно быть непременно со всяким большим художником, что горсть людей, в которой жил Белый, жила интенсивней других.
– Что отразил Куприн? Горький?.. Ничего! А в Белом весь надлом тех дней.
Я сказала, что, не читавши книги, не могу судить о ней, но что фамилии кажутся мне претенциозными, безвкусными: Дарьяльский, Кудеяров. Что-то ложное. Ходульное. Тут вдруг вмешалась Наташа, поджав руки и скрестив вытянутые ноги. Сидевшая рядом, чуть склонив голову прислушивавшаяся к спору:
– А почему же? Почему это хуже Печорина, Онегина? Там реки и тут реки,сказала она.
– Нет, это совсем другое. Тут есть что-то ложно-русское, оперно-ходуль-ное, случайное... да и звук совсем не тот.- пыталась объяснить я. Но видно было, что мы не убедим друг друга.
– Я люблю в искусстве только надлом,- сказал в конце концов Степун.- Я не люблю классицизма, Возрождения, Греции. Я не пойду брать с полки Гёте, если мне будет трудно в данный час. Я возьму кого-нибудь надломленного, пронзительного. Другое искусство мне не интересно. В Белом же, в его припудренном трагизме, я чую его боль, его надлом.
В это время вошел И. Ис. Вид у него был очень усталый - он был в Ницце у больного брата Амалии. Присел ко мне, и я ему вполголоса рассказала домашние новости. В это время Степун и Л. все спорили. До меня долетали уже повторения:
– Да я же говорю, что тут не подлинная Русь, а инсценировка. Так рассуждать, как вы, с точки зрения ученой археологии в искусстве нельзя. Мало ли что в Олонецкой или Псковской губернии... Да о чем, собственно, предмет разговора?
– долетало до меня от Степуна.- Потом надо установить мерки...
– А я все-таки считаю, что все это уже устарело,- уже упрямо говорил Л.- И что мы, пережив войну, увидев смерть близко, поняли что-то, чего тогда не понимали. Жизнь уйдет от этого, и я уверен, что выкристаллизуется опять в какие-то ясные формы, в классицизм.
– А я этого не думаю. Жизнь прежде всего сама никуда не уходит. Ее делают. А теперь положение таково, что все идет к страшному усложнению. Ну, что ж. Не в первый раз. Миры уже гибли, дойдя до какой-то точки в своем развитии,спокойно сказал Степун.
Потом заговорили о вкусе.
– Да ведь вкус меняется,- опять вмешалась в спор Наташа,- в ранней молодости кажется, что красивей какого-нибудь бантика-стрекачем ничего нет...
– Я об этом не говорю!
– возражал Л.- Но ведь важен не бантик, а то, что за бантиком. И потом вспоминаешь не бантик, а то, что было связано с этим бантиком...
Вышли мы взволнованные. Шли по шоссе, горячо говоря. Ясно было, что тут мы ни до чего не договоримся. Дома стали рассказывать. Все сидели в спальне И. А., так как он провел день в постели. У него грипп. Л., рассказывая, говорил очень уверенно и горячо. И. А. хвалил его. А я вспомнила, как Степун твердил одно и то же, думая, что его не понимают, об инсценировке...
16 апреля
Вчера после обеда Ф. А. (Степун) и И. А. заспорили.
– Вы вот пишете всякие "Мысли о России",- говорил И. А.,- а между тем совсем не знаете настоящей России, а все только ее "инсценировки" всяких Белых, Блоков и т. д., а это не годится.
Ф. А. начал говорить о том, что он приемлет и И. А. с его диапазоном, но ему нужен и Белый, и Блок, и его Россия, и его "хлыстовство" (разумея под этим всякое опьянение) и "плат узорный до бровей".
– Для меня, если я нахожу в Бунине нечто от А до Л, Блок дает мне от Л до Э. Для меня соединение этих двух разных ключей, как в музыке, есть обогащение. Если я приму одного Бунина - я обедню себя... Кроме того. Блок скажет мне что-то такое, чего не достает мне в вас. У вас, например, нет безумия, невнятицы, вы о безумии, о невнятице говорите внятно, разумно...
– Как! Как! А Иоанн Рыдалец, а Шаша, раздирающий собственную печенку, а Аверкий, умирающий в пустоте!..
– Вы об этих ваших персонажах говорите разумно. Для меня Вы и Блок как Моцарт и Бетховен. От каждого я получаю что-то иное... И то. Что Вы не терпите рядом с собой другого, может быть, есть именно только доказательство вашей творческой мощи. Мы нашу справедливость искупаем известным творческим бессилием. А Вы по звездам стреляете - так что же Вам быть справедливым!
Потом И. А. доказывал, что Россия Блока с ее "кобылицами, лебедями, платами узорными" есть в конечном счете литература и пошлость.