Греческий огонь
Шрифт:
Лишь позднее, лежа под дерюжным одеялом на своей койке и размышляя о происшедшем, Константин понял, какое необыкновенное приключение подарила ему судьба: первое в жизни любовное свидание с женщиной оказалось свиданием с Феофано — императрицей Византии.
После этой встречи воображение Константина Сириатоса безудержно разыгралось. Его еще полудетское сознание рисовало ему другого Константина, у которого от настоящего оставалась одна лишь физическая оболочка и который превосходил настоящего в смелости, непринужденности и находчивости. Его распаленная страстью фантазия словно под увеличительным стеклом рисовала картины, в действительности просто невозможные. Неопытный Константин придумывал какую-нибудь сцену, сбивался, начинал все сначала, уносясь в своих мечтаниях невесть куда, отчего придуманная сцена становилась совсем уж неправдоподобной и еще более невероятной, чем сказка, пережитая им в действительности. Константин представлял себе, как он сидит на троне в пурпурных одеждах, с усыпанной бриллиантами золотой короной на голове и принимает парад темноволосых и белокурых солдатиков дворцовой гвардии, тех самых, вместе с которыми он, выпятив грудь, замирал, когда мимо проходили император с императрицей. Или как они с Феофано скачут на конях во время охоты на дикого осла в Каппадокии, потом, после долгой скачки под палящим солнцем, находят отдохновение в тени векового дуба на нежно-зеленой травке, и он вновь переживает те несказанные ощущения, которые довелось ему испытать впервые на императорском ложе, но теперь уже с большим пылом, страстью и с таким напряжением всех чувств, что мысли у него начинали путаться, и его захлестывала волна блаженства. А вот они с Феофано плывут на лодке по Мраморному морю. Ни одна живая душа их не видит, они одни, в грубых накидках из мешковины, намокших от соленой воды бушующего вокруг моря. Мечты уносили Константина все дальше — то в степи Киликии, то на берега Дуная; он видел себя с Феофано под пологом военной палатки или в роскошных княжеских покоях, под жгучим солнцем или в дождь, но всегда тесно сплетенных в одном бесконечном совокуплении.
А наяву их любовные свидания происходили в глубочайшей тайне, по ночам, когда во Дворце гасили почти все огни и в полутьме коридоров можно было увидеть то силуэт проскользнувшей украдкой дамы с опущенной на лицо вуалью, то храбреца-кавалера, любителя галантных похождений, то участника сложных придворных интриг. Какой-то отличавшийся любезными манерами евнух передавал Константину записку и вел его по длинным и запутанным коридорам Дворца в указанные императрицей комнаты — всякий раз другие, чтобы легче было скрывать их тайну.
Император Никифор Фока проводил свое время либо с командирами пограничных легионов, которые докладывали ему о битвах со скифами и болгарами, либо с членами дипломатических миссий, одна за другой прибывавших в столицу с требованием оплаты золотом корыстного союзничества их правителей. Пограничных областей было так много, что сам Никифор сбивался со счета и иногда, ослабев от ночных молитв и постов, даже засыпал во время какого-нибудь военного совета, так что ему было не до любовных интрижек Феофано. А может, он сознательно старался ничего не слышать и не видеть. Между тем по Дворцу поползли слухи. Солдаты смотрели на юного Константина с любопытством и завистью, но никто не осмеливался его расспрашивать.
По мере того как свидания Константина и Феофано становились чаще, физическая близость толкала их на такие крайности, что юноша скатился в пропасть полной любовной зависимости и окончательно стал пленником своей страсти — чем больше он старался ее удовлетворить, тем безрассуднее она становилась. Порочность Феофано не знала границ, и бедный Константин, послушно выполняя ее требования, пускался на самые рискованные приемы и на такие ласки, что Феофано кричала от наслаждения и боли. Охваченный похотью, Константин отвечал на крики любовницы все новыми изощренными жестокостями, которых она сама от него требовала, и, когда они поднимались с ложа, где разворачивалось это буйное действо, он с гордостью смотрел на запятнанные кровью шелковые простыни. Потом, лежа в своей солдатской койке, он терзался мыслью, что, наверное, не заслуживает столь возвышенных и странных наслаждений, и его охватывало желание принести какую-нибудь жертву или совершить подвиг, который мог бы уравновесить слишком щедрые дары судьбы. Если бы император узнал о связи с Феофано и вынес ему свой приговор, Константин с легкой душой принял бы любую кару.
Феофано продолжала пылать бешеной страстью к Константину, требуя от него взамен лишь такой же страсти, хотя чего бы она от него ни потребовала, говорил Константин, он выполнит все, даже в огонь бросится.
— Зачем же тебе бросаться в огонь? — отвечала Феофано. — Ты нужен мне живой, а не испепеленный.
Но пришел день, а вернее, ночь, когда Феофано все же поручила ему одно дело, и это наполнило душу Константина радостью и страхом. Поручение было поистине странным и опасным, правда, не опасность заботила Константина, а мысль, что если он не справится с заданием, то уронит себя в глазах императрицы. Разве не странно, думал он, велеть ему выкрасть пергамент с формулой греческого огня, тайной которого владеют только два человека — сам император и императрица.
Решимость Константина нисколько не поколебало требование Феофано войти обманным путем в оружейную мастерскую и убить мастера Леонтия Мануила. Во-первых, Леонтий Мануил, как, впрочем, и все его подмастерья, и так уже был приговорен к смертной казни, которую заменили работой в мастерской. Во-вторых, приказ исходил от императрицы, имевшей право распоряжаться жизнью своих подданных. И, в-третьих, он — солдат и как солдат всегда должен быть готов убивать, хотя до этого дня ему еще не довелось лишить жизни ни одного человека. Когда же волнение, вызванное столь неожиданным приказанием Феофано, улеглось, его сменило такое возбуждение, что Константин испугался, как бы из-за этого все не сорвалось, и подумал, что, наверное, он слишком слаб и неумел, чтобы идти на убийство, ему самому даже показалось странным, как мог он так легко, чуть ли не с радостью согласиться на такое преступление. В Константине вдруг заговорила совесть, и совесть эта восставала против шага, на который он уже решился не столько из преданности, сколько из любви. Но он заставил свою совесть умолкнуть.
Евнух, устраивавший его встречи с Феофано, со всеми подробностями изложил ему план действий и под конец вручил императорскую печать: Константин должен был показать ее мастеру оружейных дел, чтобы тот открыл ему люк, через который в мастерскую передавались необходимые материалы. Этот хорошо продуманный и тщательно разработанный план обязательно должен был увенчаться успехом. Константин не обнаружил перед евнухом признаков слабости и так сумел подавить в себе волнение, что сам уверился, будто обладает хладнокровием, необходимым для такого дела.
Все было предусмотрено: часовых в нужный момент отвлекут, факелы, освещающие мастерскую снаружи, погасят, дозор, обходящий дворы, займется тушением небольшого пожара, специально устроенного в саду.
Евнух еще раз уверил Константина, что все продумано до мелочей и что в этом деле ему будет сопутствовать удача так же, как она сопутствовала ему в тайных свиданиях с императрицей. Показная уверенность евнуха укрепила волю Константина, и он, не размышляя, во всем положился на своего провожатого.
Все произошло так, как и было задумано. Оказавшись лицом к лицу с мастером Леонтием Мануилом, Константин, не колеблясь ни минуты, выхватил короткий кинжал, который дал ему евнух, и всадил его в шею мастера. Тот рухнул замертво, не успев даже осознать, что происходит.
Константину это показалось совсем нетрудным. Его рукой управляла какая-то посторонняя сила: он был похож на тех бронзовых львов, которых показала ему Феофано в Тронном Зале, где она, голая, совершала с ним прямо на троне один из своих причудливых любовных ритуалов. Но, увидев свои окровавленные руки, Константин на мгновение растерялся и почувствовал пустоту в груди. Это был не ужас перед пролитой им кровью, а страх, как бы не испачкать пергамент, который надо будет вручить Феофано. Вытерев руки о тунику мастера, тело которого ничком лежало на каменном полу, он взял с подставки драгоценный свиток и полез в люк.
Шесть стражников продолжали шагать в темноте вдоль стены оружейной мастерской, не обращая никакого внимания на быстро удалявшегося юношу.
28
После каждого сражения воды Дуная обагрялись кровью. Плоты, на которых скифы пытались переправиться через реку, были очень удобной мишенью для верховых лучников молодого византийца армянина Иоанна Цимисхия, племянника императора, недавно назначенного стратигом Балканской фемы. Его манера вести бой каждый раз поражала даже самих византийских солдат и сеяла панику в стане врагов, явившихся из холодных бескрайних северных земель. Цимисхий налетал внезапно, словно вихрь, наносил удар и галопом уносился назад, чтобы вскоре вновь неожиданно броситься в схватку и осыпать стрелами врага, пытавшегося высадиться на берег. Солдаты говорили, что, прежде чем сесть на коня, Цимисхий выпивал кубок какого-то зелья, привезенного им из столицы. Одни считали, что это настойка из перебродивших слив, другие утверждали, что в кубке обычное греческое вино, третьи доказывали, что он пил либо то, либо другое, в зависимости от обстановки, и даже клялись, что могут по его поведению определить, каким именно напитком диктуется его стратегия боя.
Приближался сезон дождей, и положение византийского войска осложнилось. После одной из отбитых яростных атак скифов, когда стало ясно, что потери византийцев слишком велики и уцелевшие воины совсем пали духом, Цимисхий безмолвно и бессильно наблюдал за приготовлениями врагов, перестраивавших свои порядки на противоположном берегу, чтобы вновь попытаться переправиться через реку. Скифов потери в живой силе не пугали: в их распоряжении была неисчислимая рать — плохо вооруженная, но не менее воинственная, чем поредевшая византийская конница. Время работало на скифов, силы византийцев с каждым днем таяли, сказывались усталость и разочарование солдат, начавших сомневаться даже в своем командире. Отбив последнюю атаку, Цимисхий приказал проложить дорогу под прикрытием росшего на берегу густого ивняка, чтобы можно было быстро перебрасывать конницу к местам возможной высадки вражеского войска. Но одного дождя было бы достаточно, чтобы утрамбованная земля превратилась в непроходимую для конницы хлябь.