ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ
Шрифт:
В угасших пожарищах Озермес нашел два обгоревших детских трупика. Наверно, солдаты забрали оставшихся в живых детей с собой. Отец рассказывал, что, пленив мальчиков, русские отдают их в свои школы, такие же, как мектебы при мечетях, и охраняют, чтобы дети не убежали. Куда девают девочек отец не знал, возможно, говорил он, их увозят куда-то в Россию.
Солнце поднималось все выше, тень Озермеса подбиралась к его ногам. Он остановился передохнуть, расправил плечи и оглядел мертвых, лежавших под деревьями. Чебахан сидела на земле между отцом и матерью и растирала скорченные материнские пальцы, словно надеясь согреть их. Озермесу оставалось перенести еще трех убитых. Сколько времени уйдет на отрытие могил, пять дней, шесть? Но иного выхода нет, начатое следует доводить до конца. И если он, в котором течет кровь двух поколений джегуако, не совершит того, ради чего он и Чебахан пришли в мертвый аул, душа, позвавшая его сюда, уйдет и никогда к нему не вернется. Размышляя над тем, где раздобыть лопату, он перенес последних троих, уложил их на зеленую траву, мягкую, будто хорошо выделанный ковер, и окликнул Чебахан. Она медленно, как передвигаются спящие, которых ночью позвала луна, подошла к нему. — Я еще раз пройдусь по аулу, поищу лопату и еду, — сказал он, — а ты принеси свои вещи, бурку и разожги огонь, угли в ночном костре, наверно, еще живы, собери их в какой нибудь черепок. — Озермес пошел к тому пепелищу, в котором они видели обгоревшую корову, повернул тушу и вырезал из ляжки несколько больших кусков мяса. Шакалы останки коровы не тронули, их, наверное, отпугивал запах гари. Рядом, в срубленном яблоневом саду, нашлись заступ, лопата и, подальше, у сгоревшего плетня, позабытый солдатами широкий русский топор. Озермес, довольный, зашагал к кладбищу, над которым поднимался к небу синий дымок.
Они молча поели.
Озермес подумал, что до захода солнца он успеет выкопать не более двух трех могил. Судя по холму над общей могилой солдат, земля здесь мягкая, наверно, ее когда то нанесли дождевые потоки. Чебахан взяла кумган и спустилась к речке набрать воду. Когда она вернулась, Озермес спросил, как зовут джигита без руки. Она всмотрелась в лицо мертвеца и ответила, что не знает его, видимо, он из тех убыхов, которые пришли с побережья к ним на помощь. — Придется поискать его руку, — сказал Озермес. — Хорошо, что они не отрезали ему и голову. — Они тоже отрезают убитым врагам головы? — хмурясь, спросила Чебахан. — Иногда отрезают, отец рассказывал, что в то время, когда я еще не родился, он видел их сердара по имени Засс, который любил украшать свое жилище головами адыгов, их надевали на колья забора вокруг его дома. А некоторые солдаты торговали головами убитых джигитов, отрезали их и потом продавали родственникам, чтобы убитых можно было похоронить. Еще я слышал от одного русского, он был моим другом, про аварца Хаджи Мурата, наиба имама Шамиля, Шамиля взяли в плен, и он живет теперь у русских. Так вот, солдаты, убив Хаджи Mypaтa, отрезали ему голову и послали ее в подарок своему царю, а тот опустил голову в прозрачный стеклянный кувшин с бузой или махсымой, чтобы она несгнила, и поставил кувшин на полке в своем жилище и каждый день любовался на нее*. — Наверно, русский царь удды, — пробормотала Чебахан. Озермес с сомнением пожал плечами. Удды — высохшая, беззубая, сгорбленная старуха, наделенная невероятной силой, она может нагнать дождь и буран, заколдовать человека или животное, плюнув, обратить человека в осла или лошадь, а сама, превратившись в кошку, проникнуть в саклю через дымарь или щель в стене, сладкоречиво заговорить человека и высосать из него кровь. А в одну из весенних ночей удды собираются на вершине высокой горы, рассказывают своей главной старухе о том, что они сделали злого людям, едят, пьют, пляшут, кувыркаются, а на рассвете разлетаются по миру с мешками в руках, в одних мешках у них земные блага, в других — все вредное для людей. Те удды, у которых мешок с благами, стараются избавиться от него, прячут куда нибудь и крадут у других мешок со злом. — Я ни разу не видел удды, — сказал Озермес, — но иногда ночью собака отца отчаянно лаяла, и когда я выходил из сакли, она, взъерошенная, кидалась на дерево, на котором сидела и плевалась кошка, Собака всегда чует, когда удды обращаются в кошку. А русский царь не удды, он то же, что султан у турок. Боги у царя и султана разные, однако поступки их одинаковые. Сами они кровь людей не пьют, они делают это через своих приближенных, которых одаряют в зависимости от того, сколько они причинили людям зла. Чем больше людей они измучают или убьют, тем больше богатства получат. Наверно, Засс очень богат, и тот, которого я просил не проливать попусту кровь, тоже, наверно, получит за сожженный аул много золота. Ты вчера видела его, он ехал по аулу на кауром коне.
* Заспиртованная голова Хаджи Мурата хранилась в Зимнем дворце и при Николае I, и при всех других царях, вплоть до 1917 года. Потом ее передали в Военно Медицинскую академию, а уже в наши дни отправили в Дагестан и захоронили в могиле Хаджи-Мурата.
— И уже не оставалось в живых ни одного джигита, чтобы выстрелить в него, — произнесла Чебахан. — Озермес посмотрел на солнце, медленно сходящее к морю, встал и взялся за лопату. — Муж мой, — окликнула его Чебахан, — у меня нет саванов для матери и отца. — Он перевернул лопатой кусок дерна и посмотрел на коричневого жучка мертвоеда, который, спасая свою жизнь, поспешно зарывался в корни травы. — Ничего не поделаешь, белорукая, будем хоронить их в одежде. И всех остальных тоже. — А их души не обидятся на нас? — Как я слышал, в прошедшие времена, если бы я тогда родился и умер, мои правнуки успели бы позабыть обо мне, адыги хоронили умерших в их лучшей одежде. Потом магометане принесли свой обычай хоронить мертвых в саване. — Чебахан уставилась на него. — Что, белорукая? — Ты молодой, а знаешь много, как старик. Я думала, ты умеешь только сочинять и петь песни. — Это не моя заслуга, я лишь кувшин, в который налили воду. Я слушал рассказы деда и отца, а в мектебе* меня научили читать Коран по арабски. — А турецкий и русский ты знаешь тоже? — Только говорю, а читать и писать не умею. — Ты много странствовал и, наверно, многое повидал. — Отец говорил, что не побывавший среди людей подобен тому, кто не родился. — Значит, я еще не родилась, — с досадой сказала Чебахан и нагнулась к кумгану. Она принесла с реки воду, раздела мать и стала обмывать ее. Озермес, отвернувшись, продолжил рытье могилы. Покойника обмывают соседи, но единственные, кто остался у погибших, — он и Чебахан. Отца ее он обмоет, а остальных придется хоронить, как предают земле сраженных молнией Шибле, не раздевая. Тем более, что выстрел из ружья тот же удар молнии и грома. Озермес, стоя по грудь в могиле, посмотрел на закрытое облаком солнце, на лежавших под деревьями мертвых, на тихо причитавшую у тела матери Чебахан, потом на большой крест над общей могилой убитых на чужой земле солдат, которых тоже похоронили необмытыми, и подумал: может, спеть и над их могилой, отдать дань памяти и погибшим врагам? Нет, сражение, в котором они участвовали, не достойно доброго слова, тем более, что, как справедливо сказала Чебахан, солдат было во много раз больше, чем защитников аула. Это ли мужество, когда пятеро или десятеро нападают на одного? Что за чушь лезет в голову, какое дело ему, адыгу, сыну погибающего народа, до других, к какому роду племени они ни принадлежали бы, русскому, турецкому или любому другому? Пусть каждый оплакивает своих покойников!..
Он выбросил наверх лопату, вылез и принялся рыть вторую могилу, рядом. Когда и она была готова, обмыл тело отца Чебахан. Приготовив его к похоронам, встал возле могилы, помолчал, ободрал ногтями кожу на лбу и затянул: — О, мужественный воин, о, горе, ты рано нас оставил и плакать дочь свою заставил!.. — Чебахан издала протяжный вопль. — О, мать из матерей, — пропел Озермес, — покинула ты внуков будущих, их радостью не насладившись, ни с кем из близких не простившись!..
* Мектеб — школа при мечети.
— Чебахан снова завопила. — Ты должна помочь мне, — сказал Озермес, — я возьму отца за плечи, а ты приподними его за ноги. — Подожди, — сказала Чебахан, пригнулась к отцу, сняла с него ремень с кинжалом и протянула их Озермесу. — Возьми... Этот кинжал, так рассказывал отец, переходил в его семье из рода в род. Я думаю, он не хотел бы, чтобы его кинжал ржавел в земле. — Озермес взял кинжал, вытащил клинок из ножен, посмотрел на тонкие затейливые узоры из стали, снова вложил кинжал в ножны и стал затягивать ремень. Ему вспомнилось, как сестра отца рассказывала, что однажды, когда в их хачеше собрались гости, мать тогда кормила его грудью, и его принесли показать мужчинам, один из гостей протянул ему кинжал, и он схватился за рукоять обеими руками, и все мужчины вскричали, что мальчик не пойдет по стопам отца, а станет охотником или воином. Они ошиблись тогда, он стал джегуако, однако, кажется, предсказанию их суждено, хотя и с опозданием, но сбыться. Застегнув пряжку, Озермес наклонился к мертвому телу. Едва они опустили отца в могилу, как солнце вышло из-за облака, косой желтый луч упал на лицо старика и на миг оживил глаза его, неплотно прикрытые веками. — Наш прародитель — Солнце благословило твоего отца, — сказал Озермес и взялся за лопату. Когда они похоронили мать, солнце ушло в синюю полоску тумана, протянувшуюся там, где море соединялось с алеющим небом. — Красный закат — семь погожих дней, — пробормотал Озермес, — за эти дни я, пожалуй, успею похоронить всех. — Если ты разрешишь, я тоже буду рыть могилы, — попросила Чебахан, — ведь я дочь женщины воина и, как жена, должна во всем помогать тебе. — Твои мать и отец, будь они живы, похвалили бы тебя, — сказал Озермес и посмотрел на ее руки, еще не державшие ни лопаты, ни топора.
Озермес вновь вцепился в корневище ольхи. Чудилось ему или в самом деле прикосновение к древесному корню дарило ему силы? Он напряг мышцы, рукоять кинжала сильнее уперлась в живот. Кажется, удалось немного продвинуться вперед. Ослабев, Озермес разжал пальцы и пошевелил ими. Сколько времени он уже лежит под снегом, что там, наверху, день или ночь? Наверно, день, потому что он смутно, как в густом тумане, видит свои руки и отличает по цвету снег от корневища. Ночью все было бы черным черно. Отдыхая, он подумал о том, как и почему создан такой порядок. Дни и ночи, сменяясь, вращаются, подобно кружению мельничных жерновов. Так было, когда голова Озермеса находилась там, где теперь его колени, и много раньше, когда Бешту был всего лишь с холмик, нарытый кротом, и совсем совсем давно, когда земля была как студень. Так с незапамятных времен и идет: ночь следует за днем, день за ночью, созвездие Вагобо* дает головному дню первого месяца Нового года знак к движению, и вот уже сорок жарких дней и ночей, как вперемежку бредущие белые и черные бараны, проходят отведенное им расстояние и, после передыха, идут один за другим сорок холодных дней и ночей, а потом созвездие Вагобо снова подает знак головному дню, что пришло его время пускаться в путь и вести за собой длинную бело черную отару дней и ночей года...
* Вагобо — Плеяды.
Как определить, сколько времени он находится в этой снежной могиле? Если по прежнему в том дне, когда его накрыло лавиной, то в мире ничего не изменилось, а если над ним прошагали день и ночь либо несколько дней и ночей, то он остался в том времени, которое для всего живого стало прошлым. Чтобы не отставать от подлунного мира и от Чебахан, ему надо двигаться, а не лежать неподвижно, как мертвому. Озермес потрогал голову — волосы не очень отросли, хотя он не брил их после того, как начался буран. Развязав тесемки от бурки, стянутые у горла, он уперся локтями в наледь под собой, вдавился затылком и спиной в снег, потом схватился за корневище, рванулся к ольхе и почувствовал, как тело и ноги его выползают из примерзшей к снегу бурки, словно бабочка из шелковичного кокона. Хвала Зекуатхе, снег и камни не обрушились на него. Теперь лоб Озермеса упирался в ствол ольхи. Он опустил подбородок на мшистый корень, отдышался, слегка повернулся на бок, просунул руку к животу, нащупал рукоять кинжала, вытащил его из ножен и положил на корневище. Подстегнутый удачей, Озермес заторопился, подтянул колени к животу и принялся раздеваться. Смерзшиеся чувяки снялись без долгой возни, но ремешки ноговиц развязываться не хотели, пришлось перерезать их кончиком кинжала. Стащив ноговицы, он засунул их под бешмет, чтобы они оттаяли, и принялся растирать снегом холодные, как лед, бесчувственные ноги. Они никак не отмерзали, но он упрямо хватал пригоршни снега и тер пальцы, подошвы и пятки то на левой, то на правой ноге, у него уже горели ладони, а ноги все не оживали. День прошел или вечность, но наконец в ногах закололо, а это означало, что ток крови возобновился. Если бы бурка при его падении не обвернулась вокруг ног, они скорее всего отмерли бы. Теперь ноги пылали как в огне и стали влажными от проступившей наружу сукровицы. Озермес много раз, до одышки, вытянул и поднял ноги, потом надел ноговицы и чувяки, и тут у него отчего то закружилась голова. Сопротивляясь дремоте, опустившейся, подобно теплому пуховому одеялу, он подергал бурку, сперва слегка, осторожно, потом, обозлясь и на себя, и на смерзшийся снег, и на неподатливую бурку, рванул ее, и полы бурки оторвались от снега. Он разровнял бурку под собой, потом поднял ноги и натянул верхний край бурки на голову. Вскоре он погрузился в сон, как в согретую солнцем воду. Душа больше не оставляла Озермеса. Он спал, обняв себя, засунув руки под мышки, но время от времени двигал пальцами ног и пошевеливался, словно медведь в берлоге, не набравший на зиму достаточного запаса жира.
* * *
Озермес и Чебахан шли, поднимаясь по крутым склонам, спускаясь с обрывов и перебираясь через речки и ручьи. Птицы пролетали над самыми их головами, тонкие гибкие ласки проворно взбирались на деревья, мелькнув коротким хвостом, ныряли в дупло и тут же высовывали наружу красно бурую тупоносую мордочку с широкими ушами и блестящими смелыми глазками, быть может, знали, что их нельзя убивать — на голову человека, застрелившего ласку, обязательно сваливается какая либо беда. Спящие днем зайцы в перепуге выскакивали из под самых ног у них, но через пять шесть прыжков останавливались, поворачивались, садились на задние лапки и, пошевеливая длинными ушами, открыв от удивления рот, с любопытством рассматривали пришельцев. Чебахан шла молча, то впереди, оглядываясь иногда на Озермеса, то неслышно шагала за ним. Ее мучила жажда, и, когда они подходили к ручью, Чебахан тотчас сбрасывала с плеча свою ношу, опускалась на колени и приникала ртом к воде. А Озермес часто мыл руки.
Ему казалось, что от них пахнет разложившейся человеческой плотью. Он все возвращался мысленно к сожженному аулу, похоронам убитых и вспоминал погибших знакомцев такими, какими были они при жизни. Однажды спросил у Чебахан, почему она молчит. Она подумала и сказала: — Ты ведь тоже не разговариваешь со мной. — Разве? — удивился Озермес. — Я этого не заметил. — Он посмотрел в ее покрасневшие, воспаленные, как у человека в горячке, глаза и сказал: — Нам нельзя постоянно думать об ушедших, иначе мы станем похожими на людей, которые идут, повернув головы назад. Нас всего двое, белорукая, но мы должны жить так, будто нас много. Твои отец и мать сказали бы то же самое. — Я знаю. — Запекшиеся губы Чебахан раздвинулись в слабой улыбке.
Ночевали они под нависшими над землей широкими густыми ветвями елей. Озермес укладывал у корней ружье, лук и колчан со стрелами, вытаскивал завернутые в бурку и в одеяла вещи. Спали они на одеяле, укрывшись буркой, ложились, как полагается мужу и жене, головой к ногам другого и засыпали мгновенно, не слыша ночной жизни леса. Им встречались укромные долины, сухие солнечные опушки, но на взгляд Озермеса места эти не подходили для жилья. Одна из долин продувалась ветрами — деревья были погнуты в одну сторону, другая находилась далеко от воды, на третью весной скатывались снежные лавины, еще где то земля была изрыта кабанами и, значит, неподалеку располагались их лёжки, а где кабаньи лёжки — там заболоченная земля. Кроме того, не след было вторгаться в самые владения Мазитхи. Видевшие Мазитху верхом на кабане рассказывали, что он очень силен, вспыльчив и, разгневавшись, не знает удержу. Разумеется, Мазитха, подобно другим божествам, был гостеприимен, однако совсем не одно и то же — прийти незваным гостем на радость хозяину или без спроса поселиться на его земле. Они шли дальше и дальше, пока не перешли через луг, усыпанный фиолетовыми листочками цветущего шафрана. Диковинное растение, не успев зацвести, оно сбрасывает с себя все листья и оставляет на макушке стебля лишь цветок, который, осыпавшись, превращается в круглую коробочку с семенами. Озермес остановился, посмотрел по сторонам и положил свой сверток на влажную после недавнего снега траву. Чебахан тоже скинула с плеча узел и, тяжело опустившись, села на умерший от старости и упавший головой к восходящей стороне явор. Дерево переломилось на высоте человеческого роста, там, где было дупло. Оставшийся стоять длинный пень, весь в наростах лишайника и мха, походил на согбенного, обросшего волосами старика. Озермес приметил в высоком скалистом обрыве пещеру, темнеющую у самой земли, и пошел к ней. Заглянув внутрь, крикнул Чебахан: — Здесь совсем сухо! — Она не отозвалась. Озермес обследовал неглубокий овраг, на дне которого звенела на камнях речка. Правее этой стороны оврага, на расстоянии примерно тридцати прыжков, поднимался к склону смешанный лес. Поближе, напротив пещеры, на поляне высились несколько яворов, пихт и дубов, а по правую руку от рощи обрывалось к заходящей стороне ущелье. Озермес подошел к обрыву, посмотрел вниз и вдаль и позвал Чебахан. — Иди, посмотри. — Она, еле передвигая ноги, подошла к нему. Ущелье было таким глубоким, что между ними и дном пропасти белели, подобно разбежавшимся овцам, маленькие пушистые облачка. За ущельем вольно разветвлялся мощный горный хребет со многими туловищами, покрытыми щетиной оголенных лесов. За хребтом вереницей протянулись синие горы, и совсем вдали сливались с небом палевые округлые пригорки. Яркие краски весны еще не расцветили лесов, и от бесконечного, как земная жизнь, простора исходило такое грустное умиротворение, что Чебахан тихо и облегченно заплакала. Озермес, ни разу не видевший, как она плачет, притворился, что не замечает ее слез. Выплакавшись, Чебахан посмотрела на него чистыми, умытыми глазами и спросила: — Пойдем дальше? — А здесь тебе не нравится? — Она кивнула: — Да. — Посмотри, белорукая. Саклю построим спиной к скале, у пещеры, до ручья в овраге рукой подать, и я думаю, зимой вода в речке не превращается в лед, она бежит слишком быстро, чтобы мороз мог схватить ее. Спать пока будем в пещере, а потом станем хранить в ней еду... После первой охоты я сделаю Мазитхе подношение... — Они уселись рядом на трухлявый ствол явора и стали разглядывать свои будущие владения. Тонкие шелковистые брови Чебахан сошлись в длинный витой шнурок, на чуть выпуклом, правильном и чистом лбу возникла уже знакомая Озермесу легкая, как тень, морщинка. Он опустил глаза и потрогал пальцем острые темно зеленые листочки, хороводом обвивавшие стебель. Явор, падая, придавил плаун, но он пробуравил землю и пробился к свету рядом с умершим деревом.
Из зарослей низкорослых пихт выбежал черный, как уголь, дрозд и принялся что то клевать в ржавой листве, упавшей осенью с дубов. Потом поднял ярко желтый клюв и пронзительно закричал: — Чик-чик-чик! Чви-чви? — Алейкум салам, — отозвался Озермес. Дрозд от неожиданности высоко подпрыгнул, разбежался и взлетел, крича испуганным низким голосом: — Чо-о! Чо-о — чок-чок! — Чебахан рассмеялась. — Вспугнула гостя, — сказал Озермес. — А хачеш мы поставим ближе к лугу. Если кто либо когда нибудь придет сюда, он сможет подняться только с той стороны. — Чебахан, помрачнев, сложила руки ладонями вместе и зажала их коленями. Так же она сидела, когда они похоронили защитников аула, а ночью стонала во сне, наверно, у нее болели натруженные, в волдырях, руки.