ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ
Шрифт:
— Надеюсь, тхамада, что ты на меня не обиделся? — спросил у Мухарбека Озермес. — Не знаю, какой у тебя голос, но я тебя не передразнивал, а просто подделывался под осипшего старика. Мухарбек, как обычно, не отозвался. Было слышно лишь, как в овраге шумит речка. — Эх, Мухарбек, — сказал Озермес, — если бы ты не упрямился и заговорил, представляю, сколько всяких интересных историй мы бы тогда услышали!..
Усевшись на мертвом стволе, он поводил смычком по струнам, посмотрел на лежавшего у корзины Самыра и вполголоса запел колыбельную, меняя в ней слова:
Данау, данау, данау! Данау, волчий сын, данау! Хабеком тебя кличут, данау*...Запахло жжеными перьями, это Чебахан, ощипав тетерева, опаляла его над очагом. Самыр чихнул, сморщил нос и перешел к краю оврага, откуда тянуло ветерком, едких, резких запахов он не терпел. Чем объяснить, что Самыр, всегда готовый к защите хозяина от любого зверя, бросил его, когда из леса выбежали кабаны Мазитхи, и одним прыжком спрятался за дубом? Он дрожал от испуга, как кленовый листок под ветром. Неужели, увидев Мазитху, Самыр вмиг понял, что опасность грозит ему одному, а на Озермеса никто не нападет? Может, он уже видел Мазитху раньше? Почему все таки Тха устроил мир так, что ни у кого из живых нет, кроме языка своего племени, второго, понятного каждому. Сколько больших и малых недоразумений, битв и смертей избегли бы живущие на земле. Не может быть, чтобы и отец, и Безусый Хасан, и другие разумные люди, в том числе живущие в давно прошедшие времена, не спрашивали об этом, хотя бы мысленно, великого Тха. Если бы Тха хоть раз ответил им, а не отделывался, подобно Мухарбеку, молчанием, слова его распространились бы среди людей и переходили от отцов к сыновьям. Или Тха ничего не слышит со своих заоблачных высот? Тогда по поводу земных неурядиц полезнее взывать не к нему, а к ближним своим. Возможно, понимая это, адыги, как рассказывал отец, не раз собирались на мехкеме**, чтобы обсудить свои горести и боли. Однако общего языка племена так и не нашли, полного взаимопонимания и единства не добились. Не случайно, изливая муки сердца, моздокские кабардинцы христиане сложили песню, в которой поется: к кому мы не ходим — наши враги, к кому мы ходим — наши друзья...
Озермес встал, чтобы отнести шичепшин в саклю. Взглянув на открытую дверь хачеша, он подумал, что, быть может, Тха вовсе не так всемогущ, как о нем говорят, он силен только на своих небесах, а на земле всего лишь гость, за что люди и почитают его, как любого, жданного или нежданного, гостя.
Они поужинали. Чебахан дала поесть Самыру, напоила ляпсом волчонка, взяла его на руки и уселась на мертвом дереве рядом с Озермесом. Самыр догрыз кости и с озабоченной мордой ушел в лес. Он не имел постоянного отхожего места, а каждый раз избирал новое, и Озермес, понаблюдав за ним, убедился, что Самыр всегда уходил за пределы их помеченного кольями участка.
* Данау — ласковое обращение воспитателя к воспитаннику.
** Мехкеме — собрание жителей аула или племени или представителей разных
племен.
Озермеса он не стеснялся, но если поблизости находилась Чебахан, прятался от нее за кустами. Вернувшись, Самыр поглядел на спящего сына и разлегся, опустив голову на ногу Озермеса. Чебахан о чем то задумалась. Озермес напряг горло и пропищал детским голоском:
— Кормилица!
Чебахан вздрогнула и тихо рассмеялась.
— Как это у тебя получается, муж мой?
— Научился. Давно уже, в детстве.
Чебахан, поглаживая волчонка, прислушивалась к звукам, доносящимся из лесу. Под деревьями что то шелестело, казалось, будто там, мягко ступая, ходят по прошлогодней листве. Самыр, подняв голову, принюхался и снова задремал. Со склона прилетел ветер, полено, тлевшее в очаге, вспыхнуло и затрещало. Заскрипела дверь хачеша. Над пропастью за кладбищем зловеще захохотала неясыть. Чебахан зябко передернула плечами.
— Испугалась? — спросил Озермес.
Она не ответила. Покосившись на нее, Озермес увидел, что в глазах ее мерцают желтые огоньки.
— У тебя глаза горят, как у лесной кошки, — сказал он.
Она повернула голову и всмотрелась в его глаза.
— У тебя тоже. Это от огня в очаге.
Волчок заскулил во сне. Чебахан потерла ему животик и, опустив, пристроила его между передними лапами Самыра. Волчок завозился и умолк.
Чебахан оперлась руками о мертвый ствол и поджала ноги. Она походила на большую птицу, опустившуюся на дерево и готовую вот-вот улететь.
Посмотрев на Вечернюю звезду, горевшую над шлемом Богатырь-горы, Озермес подумал, что день уже ушел и, пожалуй, можно рассказать Чебахан о встрече с богом леса.
— Белорукая, — понизив голос, сказал он, — сегодня я увидел Мазитху.
Опустив ноги, она равнодушно переспросила:
— Самого Мазитху?
— Он выскочил из лесу на огромном златощетинном кабане! — Озермес стал рассказывать, как они с Самыром спустились к нижнему лесу, потом заснули под дубом и как их разбудил топот кабаньего стада... Чебахан молча слушала. Когда он умолк, она вздохнула.
— Я никогда не встречала ни Мазитхи, ни Ахына, ни Жычгуаше, ни кого из богов. И не увижу.
— Почему? Если б ты была со мной и Самыром...
— Все равно не увидела бы, — сказала она и посмотрела на разгорающиеся звезды. — Семь братьев звезд я вижу, Низовую звезду тоже вижу, а Мазитху...
— Ты думаешь, он не показался бы женщине?
— Не знаю...
Посмотрев на лес, она резко повернулась к Озермесу.
— Сказать, почему я не увидела бы Мазитху?
— Да.
Она заговорила сперва медленно, а потом все быстрее и быстрее, как всадник, который, понукая коня, стремительно догоняет кого то.
— Мать, когда я подросла, учила меня, объясняла, что жене не полагается говорить о своих чувствах мужу, о том, что она думает о нем, поэтому я часто молчу. Но сегодня, не сердись на меня, скажу... Мы с тобой разные. Ты видишь то, чего не вижу я. Ты можешь зимой посмотреть на засыпанную снегом ольху и увидеть на ней вместо снега цветы. Я так не могу, снег — снег, скала — скала. А ты видишь в сакле хоть человека, хоть медведя. Ты говоришь: посмотри на вершины, какие на них разноцветные снега, а я смотрю и вижу, что горы белые. И как бы ни старалась, смогу увидеть их только белыми... Ты и прошлое вспоминаешь не так, как я, у тебя ушедшие оживают, разговаривают, смеются, а я, когда вспоминаю даже отца и мать, всегда чувствую, что они мертвые. Я всего навсего обычная, обделенная богами женщина. Бывает, я думаю, что тебе больше подошла бы другая жена, и тогда тоска грызет меня, как мыши по ночам грызут порог нашей сакли. Я даже не смогла подарить тебе сына...
— Ты все сказала? — спросил Озермес.
Чебахан втянула голову в плечи и не ответила.
— Тогда выслушай меня. Ты хорошо поступила, сказав о том, что тебя угнетает. Нас здесь только двое, и ты не можешь поделиться своими думами с матерью, а я с отцом... Самыр, Мухарбек и Хабек — вот все, кто у нас есть. В том, что Псатха* не дал нашему сыну души, твоей вины нет, я уже объяснял тебе это, не укоряй себя напрасно. Я уверен, что боги смилостивятся, и ты родишь и сына, и дочь, и, быть может, сыновей и дочерей.
— Я только счастлива буду, — тихо сказала она. — Но, муж мой, мы с тобой никогда не станем дедом и бабушкой. Загляни за горы, отделяющие нас от будущего. Ведь у наших сыновей могут быть сестры, у дочерей — братья, однако у них не будет жен и мужей, значит, не будет и детей, и наш род кончится.
Над поляной, с резким криком, свистя крыльями, стремительно пронеслась сипуха, и тут же за кладбищем пронзительно запищал какой-то схваченный когтями зверек. Чебахан смолкла.
— Не знал, что и твою голову навещают мысли о будущем, — сказал Озермес.