Грустная книга
Шрифт:
А днем наши старейшие уехали. В театре стало одиноко.
…Репетировали каждый день. Спектакли начинали днем, чтобы закончить до налетов. Странно, но на спектаклях народ был. Когда мы бывали свободны от дежурств, то во время налетов никуда не ходили. Правда, светомаскировку соблюдали — спускали на окна черные бумажные жалюзи.
Как-то вечером, во время налета, вдруг появился мой брат. Сказал, что на сутки, с каким-то поручением. Я стала его кормить, а он засыпал сидя. Потом я уложила его в маленькой комнате, и он сразу заснул, даже не сняв сапоги.
Ночью нас навестил Фадеев. Я что-то собрала на этот поздний ужин. Разбудили брата, он умылся и пришел знакомиться.
Мы сидели до рассвета. Мне было приятно услышать от Александра Александровича: «Понравился мне твой брат».
Маму брат так и не увидел — пришел домой, а ее не было, и он сразу пошел к нам. От нас ушел около 6 утра, не сказав куда.
Наташа ежедневно дежурила в госпиталях или в родильных домах. Во время налетов она выводила и выносила раненых и рожениц. Маму мы уговорили переехать на дачу — так было нам спокойнее: Наташа была уже на казарменном положении, только иногда забегала.
…С самого начала войны были запрещены переписка и посылки в лагеря. Бедная Лена осталась без поддержки и известий.
Наступил август. Неожиданно в Москву вернулись Москвин и Тарасова. Он решил быть с театром, а с Иваном Михайловичем не поспоришь. Семья Тарасовой — мать и сын с женой — осталась в Нальчике.
Как-то в свободный от дежурств день мы решили поехать на дачу — выспаться. Пригласили Раевского. Приехали и сразу на веранде стали готовить еду. Зашел Добронравов — его дача была близко. Он все подгонял меня: «Истинный Бог, ты шевелись, а то не успеем “приложиться”».
Стол по тем временам получился даже роскошным: водка, вина, коньяки.
Борис Георгиевич довольно быстро ушел к себе, а муж и Раевский попросились «немножко» отдохнуть тут же на веранде на двух раскладушках. Раевский, аккуратно сложив, повесил брюки на стул и в ту же минуту захрапел, потом заснул и муж.
В положенное время загудели моторы — фашисты летели бомбить Москву. На обратном пути они старались бомбить военные заводы, а один из них был на соседней станции. Тревогу в Валентиновке объявляли ударом о железный лист чем-то тяжелым.
Мой свекор, Иван Кириллович, человек с золотым сердцем и с золотыми руками, вырыл за домом «щель», по всем правилам — глубокую, с двумя выходами, со скамейками…
Старики, дети, соседи, Чебан с женой (у него всегда на поясе была саперная лопатка) — все укрылись в «щель». Я стала будить Раевского, но скоро поняла, что это бесполезно — он не просыпался, а муж, доказывая мне, что оставлять гостя неприлично, опять заснул.
Все время бомбежки я сидела на ступеньках веранды в обнимку с верным Прошей, он дрожал, но не убежал прятаться, а я курила в кулак — так нас учили.
Объявили отбой, все разбрелись спать. Где-то что-то звякнуло, и вдруг Раевский, бодро вскочив, произнес: «Готов дам проводить в щель!» — «Больше ты у меня на даче не будешь», — зашипела я, а муж хохотал до слез. Потом помирились. Мне все-таки было страшно сидеть, какие-то осколки стучали по крыше…
Наступил сентябрь. Ночи стали длиннее, и фашисты начинали налеты раньше и бомбили дольше.
В один из дней на имя мужа пришла повестка из военкомата. Я растерялась — с его-то больным сердцем! К этому времени очень многие из нашего театра ушли на фронт — кто по призыву, а довольно много замечательных людей из всех цехов — добровольно в ополчение.
Мы с Николаем Ивановичем пошли в Мосторг покупать рюкзак и еще что-то нужное. В проезде Художественного театра рядом с нами вдруг остановилась машина, и мы увидели Фадеева. «Куда это вы? Подвезу». Я рассказала. Александр Александрович стал оглядываться, увидел будку автомата и быстро пошел к ней. Он что-то говорил довольно резко, потом, подойдя к нам, сказал: «Вот путаники, а кто же будет играть для фронта? Идите, никакого «сидора» вам не надо. Ну я поехал». Вот такой был Фадеев. На следующий день мужу выдали бронь.
…«Куранты» готовились к прогонам на сцене. Я была очень занята.
Уходя из дому, каждый из нас брал гримировальный чемоданчик или просто сверток со сменой белья и самым необходимым — деньги, документы, на всякий случай.
Я поехала в военизированное учреждение, начальствующее над медкурсами, где училась Наташа, не без труда нашла какого-то начальника, молодого военного. Мне надо было узнать, что ожидает этих девочек, когда они закончат курс обучения.
Этот военный заверил меня, что все вновь обученные останутся для работы в «третьем поясе», то есть в Москве — там же, где они работают сейчас. Я надеялась устроить Наташу в Институт Вишневского — на любую работу, чтобы быть вместе.
…В те трудные дни мы очень сдружились с Николаем Павловичем Хмелевым. Он остался один — жена его уже уехала со своим театром. Квартира Хмелева была в другом подъезде нашего дома. Во время бомбежек он часто бывал у нас, так же как и Раевский, потому что Лиза, жена Иосифа, всегда уходила перед бомбежкой в метро, после пережитого в Минске.
Наши ужины стали очень скромными, вернее, их почти не было — одни беседы, Мы строили догадки, что нас ожидает. Когда давали отбой, Хмелев и Раевский уходили к себе спать.
Однажды, когда кончился налет и Хмелев быстро ушел, вдруг без объявления началась страшная бомбежка (потом это бывало часто, но тогда — впервые). Впечатление было сильным. Зазвонил телефон, и плачущий голос Хмелева произнес: «Я же один! Я! Я!..» Он что-то хотел сказать, но голос сорвался. У него и в личной жизни были причины для волнения. «Приходите! Прошу! У меня коньяк!» Тут уж Раевский и Дорохин приободрились и решили, что «надо войти в положение». И мы втроем, по стенке, побежали.
Хмелев услышал наши шаги (лифты не действовали) и стоял в дверях квартиры с бутылкой в руках. Едва мы успели войти в комнату, как Николай Павлович, что-то восклицая, стал выбивать пробку приемом, каким бывалые люди открывают водку. Бутылка — вдребезги, общий крик. Я тут же закричала: «Коля, руки?!», а Раевский: «Не умеешь, не берись! Что же нам, ковер лизать?» Дорохин тоже очень активно горевал. Хозяин показал нам невредимые руки, а лицо у него было растерянно-виноватое. Пока суетились, кончилась бомбежка, и мы пошли по домам досыпать.
Сентябрь того года, как мне помнится, был сухим и теплым. Мы иногда ездили в Валентиновку с ночевкой — надо было привезти продукты.
Как-то оказались мы в той же Валентиновке на даче у общих театральных знакомых, где был и Борис Николаевич Ливанов. Темнело рано, и время налета застало нас там. Из Москвы к нам доносился гул взрывов, и когда раздался особенно сильный, Ливанов сказал: «Ковры выбивают». Это его определение потом долго повторяли.
Во второй половине сентября опять внезапно появился мой брат. Меня поразила его голова: у нас в семье рано седели, и в свои 33 года Станислав уже был с сильной проседью, а теперь стал почти совсем седой. Он сказал, что свободен до следующего утра. На мое счастье, в «Курантах» была назначена монтировка и я была свободна. Николай Иванович решил, что мы пойдем в кафе «Националы» — там по старым знакомствам еще чем-то кормили, — а потом поедем на дачу к маме.