Грустная книга
Шрифт:
Приехали из «Кремлевки». Профессура констатировала — спасти нельзя.
Приближалось время вечернего спектакля. Шли «Мертвые души». Публика громко и весело стала наполнять театр, а за кулисами и здесь говорили шепотом. Было решено скрыть от зрителей катастрофу. Участники спектакля уже все знали, скрыли только от Лидии Михайловны Кореневой.
Уже шел спектакль, когда из дома Хмелева прибежали Катуся — жена брата Ляли, и работница Нюша, обожавшая Николая Павловича. Мне пришлось затыкать ей рот полотенцем, чтобы не услышали из публики.
Со сцены звучала веселая музыка «вечеринки», а сюда, в этот маленький кабинет с окном во двор театра, приходили потихоньку плакать актеры.
Когда загремела музыка «на бале у губернатора», стало совсем невыносимо. В зале смеялись, а на сцене, танцуя «галопад», плакали, и Лидия Михайловна все недоумевала — о чем? После конца ее картины ей сказали, и она все шептала: «А мне не сказали, пожалели».
Увозили его после того, как разошлась публика. Выносили через запасный ход во двор, где толпой стояли все из обоих наших театров, прощаясь с нашим молодым руководителем — ведь ему было 44 года.
Когда совсем поздно шли большой группой домой, услышали из окон дома, где теперь его мемориальная доска, трагическое пение цыган — они его очень почитали. А второго ноября, на следующий день, сыну его Алеше исполнилось два года.
Панихида, похороны сливаются в один тоскливо-безысходный длинный день, когда возникал суеверный страх, потому что Москвин был в больнице.
На девятый день Ляля позвала на поминки. Из наших были Калужские, Дмитриевы, Раевские, наш директор Месхетели и мы с мужем. Из театра «Ромэн» — два-три человека.
Ляля была тихой и все куталась в пуховый платок. Двухлетний Алеша уже лепетал, и часто слышалось: «Папа, папа». От этого было еще тоскливее.
Когда мы с Ольгой Бокшанской стали говорить Ляле какие-то слова утешения, она, сверкнув своими прекрасными глазами, вдруг сказала мне: «Вот когда умрет ваш муж, тогда поймете!» Хорошо, что нас не слышали остальные. Мне стало жутко.
…Вскоре после войны мы ездили с нашей концертной группой в Горький. Как-то раз, когда я была одна в номере гостиницы, постучав, вошел пожилой человек. И от одного взгляда на него меня охватила паника — это был пожилой Николай Хмелев! (Хотя я знала, что отец Николая Павловича умер.)
Сдерживая волнение, он сказал, что пришел ко мне за рассказом о последних днях и часах Хмелева. Этот человек ничего не говорил о себе, но его внешность, походка, руки, манера говорить, его фигура поражали сходством, а его волнение по мере моего рассказа все увеличивалось. Он бледнел, и руки его дрожали точно так же, как бывало у Хмелева.
Пробыл он около часа, уходя, говорил слова благодарности, и я поняла, что о его посещении не следует рассказывать. Я уверена, именно этот человек был настоящим отцом Коли Хмелева. Поделилась я только с мужем.
Летом 1945 года Ольга Леонардовна и Софья Ивановна поехали в Ялту к Марии Павловне в чеховский дом. Я занималась укладкой, главным образом, продуктов — всяких, какие только удалось раздобыть в нашем ОРСе с помощью Игоря Владимировича Нежного: в Ялте было еще голодно после воины.
Багаж обеих дам был довольно солидным. Провожали Михальский с «адъютантом», Владимир Владимирович Дмитриев, Лев Книппер и мы с мужем.
Жить в то лето Ольга Леонардовна могла только в Ялте, так как в ее любимом Гурзуфе все в домике было разорено, только в комнате Ольги Леонардовны осталась старая мебель, очевидно, за ненадобностью. Верные ее слуги (так они себя называли) — Капитолина Николаевна и Роман Корнеевич — каким-то образом сумели убедить «этих мадьяр» не трогать мебель, но вещи из других двух комнат были «реквизированы», а также вся посуда, постельное и столовое белье, подушки, одеяла и т. п. В этот обжитой, аккуратно прибранный домик с накрытым на террасе столом Ольга Леонардовна каждое лето приезжала в отпуск. Теперь же там было так же чисто, но пусто.
По приказу ялтинского начальства для гурзуфского домика выделили три больничных кровати с подушками, два или три стола разных габаритов, одну тумбочку к кроватям, стулья — деревянные и летние плетеные, и даже два таких же кресла, а также парусину для террасы, чтобы отделить кухню от жилой части. Всем занималась Софа. Ей, бедной, пришлось приобретать и какую-нибудь посуду для кухни и столовой — все унесли.
Поэтому в 1945 году Ольге Леонардовне не пришлось жить в ее любимом Гурзуфе, «за синей калиткой», да и нельзя было оставить Марию Павловну после такой долгой разлуки. В старости они любили друг друга нежно, за время войны настрадались от неизвестности и страхов друг за друга, и если Мария Павловна по старшинству, как она говорила, иногда жаловалась на болезни, одиночество и огромное количество дел и ответственности за них, то Ольга Леонардовна всегда делала вид, что здорова. Все сложности, выпадавшие на ее долю еще в молодости в театре, она прятала глубоко в себя и никогда не унижала своего достоинства выяснением — почему?
А ведь несколько раз в жизни она была смертельно больна! И в то время, когда я стала «своей» в ее доме, как тяжело болела воспалением легких. Но тогда золотая моя Барыня еще умела крепиться, а с конца сороковых и начала пятидесятых это удавалось ей все меньше, хоть она и старалась очень.
Встреча Марии Павловны и Ольги Леонардовны в 1945 году летом, по рассказам «музейных» и Софы, была такой: как завиднелась у ограды группа людей и тщедушная фигурка с огромным букетом впереди, Ольга Леонардовна попросила остановить машину и почти побежала. Мария Павловна тоже старалась спешить навстречу. Букет упал, а они стояли обнявшись. О чем они смеялись, о чем плакали, шепча друг другу, неизвестно — никто не посмел приблизиться, не посмел им мешать.
Потом были приветствия всего музейного персонала, объятия с Софой и все то, что бывало каждое лето на встрече Ольги Леонардовны. Пишу так, потому что с 1946 года много раз бывала свидетельницей этому. К сожалению, не сохранилось письмо Ольги Леонардовны ко мне о ее приезде в то лето в Ялту.
А в театре с осени начались интенсивные репетиции «Идеального мужа». Ольга Леонардовна, по возвращении из Ялты, почти ежедневно была занята в этих репетициях в роли леди Маргби. Как легко в первом действии она спускалась с высокой лестницы, не глядя под ноги, как непередаваемо прелестно вела диалог с Андровской, Степановой и Ершовым!
Хороший был спектакль, изящный, остроумный. Зрители полюбили его: после мучительных, трудных лет войны всем хотелось хоть на короткое время отвлечься от горестей и забот.
…Помню, как осенью этого же года вернулся после разгрома японцев на Дальнем Востоке наш друг — хирург Александр Александрович Вишневский. Ведь его сразу из Германии направили на этот фронт.
Он пришел к нам, мы сидели за ужином и слушали его рассказы о пережитом. Я часто выходила за чем-нибудь из-за стола, и вдруг, прервав свой рассказ, Александр Александрович совсем другим тоном обратился ко мне: «Встаньте, пройдите, сядьте, встаньте…» Я послушно все исполняла (а надо сказать, что через три-четыре месяца после нашего «полета» я, вставая, не сразу могла идти нормально, а чуть прихрамывала — ощущалась боль в бедре). Наш друг внимательно осмотрел меня, а потом на высоких нотах обратился к мужу: «Ты что, хочешь, чтобы она у тебя совсем охромела? Что тут у вас происходит?» Мы ему рассказали.
В результате я оказалась в Институте Вишневского, где в течение шести недель мне делали несколько раз блокаду, мазевые компрессы и гипсовали ногу до бедра. Раз в неделю меня приводили в нормальный вид и привозили в театр — играть «Последние дни», а потом снова «на стол и в койку». Летом мне было рекомендовано прогревать бедро на южном солнце.
До самого своего конца Вишневский опекал меня, лечил мои легкие, ногу. Великая ему благодарность. Он лечил не только нас, но и очень многих деятелей культуры — артистов, писателей, ученых, следил за их здоровьем годами. Он как будто берег их, хотя никто ему этого не приказывал. Очевидно, таковы были его убеждения, а мы можем только поклониться ему до земли.