Гуарани
Шрифт:
— О! Мы хорошо понимаем, что смерть не страшит вас, отец! — воскликнул дон Диего. — Но за последние два дня вы второй раз уже заговариваете о возможности катастрофы. Меня это пугает! Вы ведь еще в силе и совершенно здоровы!
— Разумеется, — поддержал его Алваро, — вы только что сказали, что в Бразилии вы помолодели и, уверяю вас, сейчас вы переживаете вторую молодость, и вам подарило ее пребывание здесь, в Новом Свете.
— Спасибо, Алваро, спасибо, сын мой, — улыбаясь, сказал дон Антонио, — хотелось бы верить вашим словам. Только, посудите сами: когда человек вступает в последнюю четверть жизни, благоразумие требует, чтобы он объявил свою последнюю волю и составил завещание.
— Как, вы собираетесь писать завещание, отец? — сказал дон Диего, бледнея.
— Да, жизнь наша принадлежит господу, и человек, думающий о будущем, должен это предвидеть. Такие дела обычно принято поручать нотариусу. У нас здесь его нет, да, по-моему, он и не нужен. Лучше всего, когда фидалго может доверить свою последнюю волю двум благородным и преданным душам, таким, как ваши. Завещание может порваться, затеряться, сгореть; сердце же кавальейро, у которого есть шпага, чтобы его защищать, и долг, чтобы быть его путеводной звездой, — это живой документ и надежнейший исполнитель воли. Ему я и хочу вручить мое завещание. Выслушайте меня.
Твердость, с которой говорил дон Антонио, не оставляла никаких сомнений в том, что решение его непреклонно, и оба кавальейро с печалью и великим почтением приготовились его слушать.
— Речь будет идти не о вас, дон Диего: состояние мое принадлежит вам, как будущему главе семьи. И не о вашей матери, ибо, когда она потеряет мужа, у нее останется преданный сын. Я люблю вас обоих и благословляю в последний час. Но есть еще два сокровища, которые в этом мире мне дороже всего; они для меня священны, и я должен беречь их даже после того, как сам покину эту бренную жизнь. Это — счастье моей дочери и мое доброе имя. Первое мне вручил всевышний, второе завещал отец.
Фидалго замолчал и перевел взгляд с опечаленного лица дона Диего на Алваро, который был очень взволнован.
— Вам, дон Диего, я передаю имя, завещанное мне от отца. Я убежден, что вы будете сохранять его таким же чистым, как ваша душа, и постараетесь возвеличить его, служа делу справедливому и святому. Вам, Алваро, я доверяю счастье моей Сесилии и верю, что господь, десять лет назад пославший вас ко мне, умножил свои дары, прибавив к сокровищу, которым я владел, еще одно новое благодеяние.
Оба молодых человека преклонили колена и поцеловали один правую, другой левую руку фидалго, который, стоя меж ними, глядел на обоих с одинаковою отеческою любовью.
— А теперь встаньте, дети мои. Обнимитесь по-братски и выслушайте то, что я еще должен сказать.
Дон Диего заключил Алваро в свои объятия. Несколько мгновений благородные сердца их бились рядом.
— А сейчас я скажу вам нечто такое, о чем трудно говорить. Нелегко признаваться в своем проступке, даже тогда, когда доверяешь постыдную тайну людям великодушным. У меня есть внебрачная дочь: из уважения к жене и боязни, чтобы бедной девушке не пришлось краснеть за свое происхождение, я решил, что в глазах людей она должна быть моей племянницей.
— Изабелл! — воскликнул дон Диего.
— Да, Изабелл — моя дочь. Я прошу вас обоих так к ней и относиться. Любите ее как сестру и постарайтесь окружить такою заботой и любовью, чтобы она была счастлива и простила меня за то, что я уделял ей так мало внимания, и за то зло, которое, помимо моей воли, я причинил ее матери.
Голос старого фидалго дрогнул; видно было, что в нем проснулось дремавшее где-то в глубине сердца горестное воспоминание.
— Бедняжка! — пробормотал он.
Он встал, прошелся взад и вперед по комнате и, совладав с волнением, снова повернулся к своим собеседникам.
— Такова моя последняя воля. Я знаю, что вы ее исполните. Я не прошу у вас клятвы, достаточно вашего слова.
Дон Диего протянул руку. Алваро поднес свою к сердцу. Дон Антонио, понимая, что значит это немое обещание, обнял их обоих.
— А теперь довольно печали; я хочу, чтобы вы были веселы. Видите, я уже улыбаюсь! Я спокоен за будущее, и это молодит меня; вам придется, может быть, долго ждать, пока настанет время исполнить мою волю. А до той поры завещание мое будет пребывать в вашем сердце — за семью печатями, как ему и подобает.
— Я все понял, — сказал Алваро.
— Раз так, то вам легко будет понять и нечто другое, — сказал фидалго с улыбкой. — Исполнение одного из двух пунктов моего завещания я, может быть, возьму на себя. Угадайте какого.
— Того, что принесет мне счастье! — ответил молодой человек, покраснев.
Дон Антонио пожал ему руку.
— Ну вот, вы меня порадовали, — сказал фидалго. — Мне жаль только, что есть одна печальная обязанность, которую необходимо выполнить. Скажите, Алваро, вы не знаете, где сейчас Пери?
— Я только что его видел.
— Подите и позовите его ко мне.
Алваро удалился.
— Попросите сюда, сын мой, вашу мать и сестру.
Дон Диего пошел за ними.
Оставшись один, фидалго сел за стол и что-то написал на куске пергамента. Потом сложил его, перевязал шнурком и запечатал гербовою печатью.
В комнату вошли дона Лауриана и Сесилия, а вслед за ними дон Диего.
— Садитесь, дорогая.
Дон Антонио собрал всю семью, чтобы придать больше торжественности тому, что он собирался сделать.
Когда вошла Сесилия, он шепнул ей на ухо:
— Что ты ему подаришь?
Девушка мгновенно все поняла. Их любовь к Пери, чувство благодарности, которое они испытывали к нему, все это было тайной между отцом и дочерью; тайну эту они берегли, словно то было нежное растение; никто больше не должен был знать, какую искреннюю дружбу они питают к индейцу.
Услыхав вопрос отца, Сесилия, которой пришлось столько всего пережить за один только день, сразу же сообразила, о ком идет речь.
— Как, вы все-таки хотите прогнать его! — воскликнула она.
— Это необходимо, я тебе уже говорил.
— Да, но я была уверена, что вы потом передумали.
— Это невозможно.
— Что же он сделал плохого?
— Ты знаешь, с каким уважением я отношусь к нему; если я говорю тебе, что это нельзя, что он не может у нас оставаться, ты должна мне поверить.
— Не сердитесь на меня.
— Значит, ты больше не возражаешь?
Сесилия молчала.
— Если ты решительно против, этого не будет. Но ты огорчишь свою мать, да и меня тоже, потому что я ей обещал.