Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Губернатор. Повесть и рассказы
Шрифт:

— Явился, окаянный! Рано пришел, шут! — шепчут ее губы, и сердитые дальнозоркие глаза следят за каждым движением молодого человека.

А тот дошел до конца аллеи и оглянулся. Пришел в цветник и опять оглянулся.

— Придет, не бойся! — сама с собой, по-прежнему недоброжелательно, разговаривает Васильевна.

Проходит пять, десять минут, и правда: вдали, на первом повороте от главной аллеи, показывается женская фигура. Знакомая шляпка с черным пером, знакомая походка.

— Не вытерпела! — почти вслух, забыв и француженок, и немок, говорит Васильевна и, обиженная, гладит Мишенькину щечку, как будто и он обижен, и приговаривает: — Миленький ты мой! Болезненькой! Доля твоя — хуже сиротинушки!

Это пришла Мишенькина мать, Евдокия Алексеевна, красавочка Душенька, как называют ее все знакомые. И хотя муж ее, адвокат, жив и здоров, и каждый год ездит в Ессентуки для уменьшения в весе, и все живут вместе, и вместе ходят в театры и на музыку, и дом роскошный, и доходов в год тысяч двадцать, и у окна около парадной висит вогнутое зеркало, чтобы видно было, кто звонит на пороге, — Васильевне Мишенька кажется сиротинушкой, и, как обиженному, как заброшенному, гладит она ему щечку и говорит нежные, уменьшительные словечки.

Идет, держа на плече японский камышовый зонтик, Мишенькина мать. На ней белое платье, купленное, когда ездили за границу. Висит на шее у нее любимый медальон с накладными, крест-накрест поставленными буквами. Васильевна отлично знает этот медальон, никогда не раскрывающийся; знает, что в нем, только для приличия, портрет мужа, еще молодого, еще тонкого, стройного. Теперь он размяк, каждый день с горячими калачами ест по полуфунту икры, а прежде и на него любо было поглядеть всякой женщине.

Идет Мишенькина мать. Васильевна знает все, что делается в доме. Она знает, что сегодня с утра был приготовлен голубой, новый корсет. Хорошо видят и все понимают дальнозоркие, острые, с маленьким зрачком, глаза.

Идет она не той походкой, какой ходит дома, по высокой зале, когда тоскует и, закинув руки за голову, тихо напевает что-то вполголоса. Она теперь стройна, и кажется, будто никогда не рожала и ничем не мучилась. В белом платье она похожа на девушку. И глаза смотрят иначе, чем дома — на картины или на ноты, когда играет. Нянька понимает, что это она зачуяла любимого.

Издали ее заметил красивый человек и весь подтянулся, подобрался, сделался еще стройнее, перестал размахивать палочкой, пошел к ней навстречу, лицо его радостно.

Видит Васильевна каждый день, как встречаются они, как целует он ее руку, туго затянутую в перчатку; видит, как вспыхивают и не умеют скрыть радости ее глаза.

— Ну, конечно! — враждебно бормочет про себя Васильевна. — Здрасте-здрасте! Как поживаете? Как ваше здоровье? Какая сегодня погода!

И, словно жалуясь, вдруг обращается к Мишеньке и гладит его шершавой коричневой рукой по щечке:

— Милый ты мой! Болезный ты мой! Сиротинушка ты мой! Папенька твой человек хороший, добытчик, день и ночь о судьбе твоей промышляет, деньги тысячами волокет: и картинок хороших накупил, и зеркалов от полу до потолка, и люстры раззолоченные, как в церкви. До двух часов ночи, промышляючи-то, сидит, и с народами разными разговаривает, и по телефону… А маменька твоя… Эх! Прости ей господи!

И опять с сокрушением смотрит старая нянька в противоположную сторону сада и видит, что «они» пошли в нижний сад, и опять вздыхает:

— Думаешь, там никто не увидит, бесстыдница? Увидят, увидят… Спрятаться хочешь?.. Не спрячешься; от людей не спрячешься…

…Солнце переваливает за полдень; кажется, что где-то накаливаются миллионы печей и обжигают землю. Француженки спрятали лица за вуали, немки побагровели, но все еще вяжут, и все больше и больше вырастают в их коротких пальцах синие петухи. Дети приумолкли, захотели есть, даже Левка осовел и уже не с прежней радостью глядит на свет божий.

Тихо поднимается с своего места и уходит Васильевна, держит Мишеньку за ручку, и идет он за нею, как безбородый гном, с грустными, большими, редко моргающими глазами: ножки у него слегка искривлены, поверх коротких чулочков видны бледные, синие, дряблые жилки; еле плетется он, склонив набок тяжелую головку, по желтому, туго утрамбованному тырсу.

Из тени выходят они на тротуар, от асфальта еще жарче, совсем трудно идти Мишеньке: нянька кряхтит, поднимает его и усаживает в изгиб правой руки и несет, перебирается через дорогу на другой тротуар, туда, где тополи. Прикоснулся Мишенька головкой к ее голове, и обливается у старухи сердце жалостью: такая жара, а щечки не разогрелись, глазки не заблестели, губки бледненькие и по краям будто синим шнурочком обведены.

— От нелюбимого рожден, бедненький мой! Батюшка! — бормочет Васильевна, целует Мишеньку в губки, и тихонько, движением губ, отвечает он ей, и этот чуть слышный поцелуй до слез трогает душу — и чувствует она, что нет ничего на свете дороже этого Мишеньки, что навек он привязал ее к себе своей тихостью, болезненностью, поцелуями, безмолвием, медленными взглядами.

Особенно дорог ей Мишенька темными ночами, когда все спит, когда Мишенька в своей белой кроватке с высоким пологом лежит навзничь и глаза его, спящие, полуоткрыты, и от этого берет жуть ее, старуху, и кажется тогда, что в комнате происходит чудо, и спящий мальчик видит его, видит не сон, а будущее, то, что скоро случится в их доме, и это не похоже на обычные видения. Никогда не разбросается он ручонками, не забормочет спросонку, не улыбнется, — лежит тихий, недвижный, чуть заметно дышит, и не снятся ему ангелы, залетающие в пазуху.

Странные ночи в их доме, неспокойные, не такие, как у всех людей. Шуршат в темноте не то беды, не то печали, не то еще какие предзнаменования, и не отогнать их молитвой. И опять бормочет тогда старуха:

— Ох, доходишься ты, мать, со своим зонтиком! Ох, доходишься!

Придя домой, долго стоят в темной передней, отдыхают от жары. Васильевна сажает Мишеньку в высокое креслице, сама идет на кухню. Дом хороший, высокий, прохладный. Затворены стрельчатые ставни. Таково-то хорошо идти в полутемноте, в прохладе… Не хочется на дачу от такой благодати ехать, а ехать скоро: уже принесены с чердака чемоданы, свежей бумагой выложены корзины.

По стенам висят картины, купленные в Москве. Ими всегда хвалится хозяин, Егор Иванович, показывает их гостю, ведя его под руку, и если вечер, то зажигает рефлекторы. На потолке люстра с искусственными свечами. Наполовину в чехле рояль, сделанный будто из черных зеркал, в них через оконные щели играют зайчики. Развернуты ноты: видно по ним, как нужно играть. Нехорошее играет она, Мишенькина мать.

— Ушла! С зеленым зонтиком! — враждебно бормочет, пробираясь в полутемноте, Васильевна и вдруг с неудовольствием, мысленно, обращается к хозяину, к адвокату по гражданским делам, к Егору Иванычу: — И ты тоже хорош! Как утро, — подавай ему колбасу малороссийскую! С капустой! Круга два съест! И пищу все тяжелую любишь! И за обедом целую бутылку красного вина выпьешь! Фу, прорва! — плюет Васильевна. — Оттого и разнесло!.. Оттого и дразнят тебя пирамидой.

Поделиться с друзьями: