Губернатор. Повесть и рассказы
Шрифт:
Был вечер. Губернатор потихоньку, — чтобы, сохрани бог, никто не услышал, — говорил Соне:
— Ты — мать! Пойми, ты — мать. Как смешно! Ты — мать.
Соня о чем-то долго думала, вглядываясь в него, сказала:
— А знаешь? В тебе есть что-то ласковое и милое… — И опять долго думала, будто не решаясь сказать, и наконец добавила. — И знаешь что?
Соня таинственно поглядела кругом, словно желая узнать, не подслушивает ли кто, и тихо, на ушко сказала:
— И поэтому я тебе готова сказать все, чего не скажу никому. Ну, спрашивай меня. О чем угодно спрашивай! Ты как-то хотел узнать, кто он? Да?
Губернатор отрицательно покачал головой:
— Я ничего не хочу знать! — ответил он. — Я знаю, что ты — мать. Я счастлив. Это счастье дала мне ты, и я за него благодарю. Вот и все.
Соня сразу насупилась, как обиженный ребенок, отвернулась и, наморщив брови, глядела в окно. За окном падал снег ровно и торопливо. Было видно, как он ложился на подоконник и походил на аккуратно развернутый и приглаженный, все более и более вырастающий кусок ваты.
— Ты чего? — встревожился губернатор.
— Ничего! — сердито и капризно ответила Соня.
Это было в ней отцовское, помещичье, — и губернатор усмехнулся.
— Но ведь ты же сама просила, чтобы никогда… — начал он; но Соня сердито топнула ногой и перебила его:
— Никогда! Просила! — гневно передразнила она, и вдруг опять по-прежнему сделалась ласковой, милой и потянулась к нему. — Ты не чуткий! — упрекнула она и медленно, тихонько заговорила. — Ты не понимаешь, что мне иногда хочется же вспомнить, сказать вслух, какая тогда была весна, какое синее было небо, как потеплела вода в реке, как зацвели деревья… Мне хочется говорить, что у него были большие грустные глаза, как теплые звезды. У него были длинные гибкие пальцы, и все, к чему прикасался он, делалось изящным. Его стихи были звучны и запоминались. И когда он их читал, то казалось, что на старинной рояли играют чудесную вещь.
Соня мечтала: глаза ее потемнели, щеки зарумянились. Она говорила о своей любви, о прошлом, говорила долго; старик сидел, слушал, молча гладил ее волосы. Шли часы, приходила ночь. Она устала, прислонилась, молчаливая, к его коленям. И в городе, и в доме было тихо. Среди больших, неосвещенных комнат они сидели только двое: Свирин спал где-то там, далеко, внизу.
— Спать хочешь? — спрашивал губернатор, гладя ее волосы.
— Хочу.
— Ну, иди.
— Иду. Прощай!
— Прощай!
Она поднялась, сонно пошатываясь, пошла к двери. Взявшись за ручку, остановилась, прогнала усталость, улыбнулась чему-то, провела ладонью по волосам, которые выбились из-под гладкой прически.
— Папа! — позвала она.
— Что?
Соня замялась. Не глядя, закрыв глаза, подала ему руку. Помедлила: как будто стыдно было сказать.
— Только теперь… — знаешь что?
Опять пауза, опять томление сна, лени, полной удовлетворенности и покоя.
— Теперь я совсем не люблю его! — словно проснувшись от грез, твердо выговорила она и взглянула на губернатора, — совсем… А прежде любила. Любила. Цыганка правду сказала. Глаза его — звезды небесные. Речи — мед сладкий. Смешная цыганка, — и Соня радостно засмеялась.
Какой-то другой человек, — не та Соня, которую знал губернатор, стояла теперь перед ним… Казалось, что на нее, вот сейчас, смотрят неизвестно откуда появившиеся миллионы глаз, и радостью, и восторгом горят они. И от того тепла и счастья, которое сейчас исходит от нее, пропадет зима и явится весна, уйдет ночь и придет день, и глянет солнце, и покроются поля травами и цветами, — зажужжат на приволье пчелы, и зелеными очами глянет в небо лес, и зашумит старую — песню, и расскажет сказки птицам…
— Как сейчас вижу ее: ожерелье из монист, красная юбка, — говорила она. — Ребятишки. Сердитый Свирин. А у меня на душе большая, тоскливая болезнь: что-то будет? Что будет впереди? Закрою вот так глаза и вижу: ползет на меня слепое чудовище, жизнь, с протянутыми лапами. Вот задушит она меня, хрупнут кости, умру. Такая тоска… И хочется упасть на землю, на старую траву, и кричать, кричать… А теперь, — Соня сразу смолкла, улыбнулась и посмотрела на губернатора, — а теперь так хорошо, тепло, ясно… Теперь я совсем не люблю его…
— Ну, и слава богу! — говорил губернатор, целуя ее усталую, уже плохо владеющую собой руку.
— Да, слава богу, — опять твердо сказала она. — Теперь я люблю только тебя одного.
Соня замолчала, опустила голову. И было губернатору ясно, как будто открылись его глаза, и видит он ее душу, что прежняя любовь живет в ней, и никогда не уходила от нее, и не уйдет. Она стояла и забыла про все, и то торжеством блеснут ее глаза, когда она побеждает, то погашает туман лучи глаз, и опускается на грудь голова и, как у больной, падают бессильные руки, в голосе рождаются прерывающиеся ноты…
Стоит перед ней губернатор — темный, в штатском костюме, не видно лица его, и Соня не вспомнит его; она подняла голову, коротко и горько усмехнулась, укоризна была в ее мягком, тихом голосе;
— Глаза твои — звезды небесные. Речи твои — мед сладкий…
И опять, не вспомнив о губернаторе, тихонько усмехнулась, пошла к себе, и не заметны были ее медленные шаги.
XXXV
Сон не шел. Казалось, что в комнате душно; было трудно дышать. Губернатор отвернул лампочку под матерчатым абажуром. Все, исчезавшее в темноте, снова воскресло в мягких ночных очертаниях. Кругом было тихо, только полегоньку, суетливо тикали лежавшие на столе карманные часы. В зале пробило один раз: половина четвертого. Кружилась голова, во рту было горько и сухо. Губернатор закурил, оделся, достал теплую шинель и пошел в сад. Проходя ощупью по темным комнатам, он вспомнил, что его могут принять за привидение, и усмехнулся. Чтобы отворить дверь, нужно было долго искать ключ, который вешали в углу, в неприметном для чужого человека месте. Темноватым, расплывшимся пятном был виден в окно двор.
Губернатор переживал странное, тревожное ощущение. Для него было несомненно, что когда-то, давно, вот так же ощупью, с протянутыми в темноте руками, он шел по длинной, узкой, спускающейся вниз пещере. Нужно было что-то найти в ее глубине, достать, — и это было заманчиво и опасно. Темно, но света зажечь нельзя, потому что на черной, липкой земле, как канаты, жирными, чуть шевелящимися клубками, перевившись меж собой, лежат змеи и острыми, холодными глазками следят за тем, кто нарушает их сон и покой. Губернатор вздрогнул и зябко повел плечами.
Ключ висел на гвоздике около вешалки. Губернатор осторожно отворил дверь и вышел. Двор был начисто подметен, дорожки посыпаны песком. Покой, огромный покой чувствовался и на небе, и на земле. Светили звезды, в эту морозную, холодную ночь красивые, как весенние цветы. Люди спят в своих логовищах: кто посмотрит на них? На дворе смутно были видны очертания построек: сараев, конюшен, соседних домов. У кучера в комнате горела лампада. Проржала сквозь сон лошадь, вероятно, Ахиллес.
Было хорошо в эту ясную, ночную, тихую пору скользить по хрустящему, словно от боли, снегу. Калитка в сад была заперта; не хотелось вынимать из теплого кармана руку, чтобы отворить ее. В саду, на клумбах, где летом росли цветы, теперь, как курганы, лежали сугробы снега, и весь сад почему-то напоминал собою кладбище, на котором спят мудрые, загадочные покойники. Деревья, как фантастические памятники, стояли прямыми, четкими рядами по направлению летних правильных аллей.