«Гудлайф», или Идеальное похищение
Шрифт:
Стона поехал к Розенблатту и незаметно вошел в магазин через боковой вход. Он проводил кончиками пальцев по рядам строгих черных костюмов, висевших на плечиках. Гладил рукой мягкую кожу клубных кресел, стоявших под люстрой из цветного стекла в центре зала. Он вытянул из стенной панели красного дерева глубокий ящик и зарылся руками в груды хлопчатобумажных мужских трусов, на которых не было упаковок, не было ярлыков, не было ценников — магазин Розенблатта обладал чувством собственного достоинства: даже самые мелкие покупки здесь упаковывали в папиросную бумагу и обвязывали тонким шпагатом. Стона ступил в водопад галстуков, прохладный шелк струился по его лицу, стекал вниз по спине. А когда он подошел к продавцам — все они знали Стону по имени, — он принялся изучать их лица: опытные, аккуратные люди…
Голоса! Кричит ребенок! Машина — двигатель на холостом ходу. Стону затрясло. Приступами. Как при эпилепсии. Он закричал — откуда-то изнутри понеслись крики, пронзительные, рвущие горло, но, пробиваясь сквозь комок тряпки, забившей рот и прилепленной пластырем, они звучали не громче, чем его затрудненное, мучительное дыхание. Голоса послышались ближе. Стона сражался с клейкой лентой, с веревками, напрягаясь всем телом, извиваясь, дергаясь во все стороны. Дверь гаража поднялась наверх. Его нашли, слава Богу! Он раскачивался, он ворочался, он бился лбом о крышку ящика, он стучал в нее лбом, пока не почувствовал, что у него на лбу лопается кожа. Пусть течет кровь! Пусть кровь заливает лицо — ведь его нашли!
Потом он затих и прислушался. Голоса звучали лишь время от времени. Он не мог разобрать слова, но в тоне говорящих не было ни удивления, ни упорства. В какой-то момент прозвучал вопрос. Отрывочные замечания. Они что, в другом гараже? Тут, наверное, целый ряд гаражей. Кондоминиумы?
Он услышал шаги по гравию, услышал, как опускается стальная дверь. Это был совсем другой гараж. Зарокотал двигатель машины.
— Нет! — крикнул он сквозь кляп. — Я здесь, внутри!
И Стона вдруг утратил контроль над своим телом, оно сжималось и изгибалось в спазмах, пытаясь извергнуться из себя в одном последнем взрыве и так освободить Стону из плена. Его голова билась о крышку ящика, пока он не услышал металлическое бряканье петель и защелки, пока тьма под его веками не стала еще чернее, пока в эту тьму не стали проникать цветные пятна — сапфировые, желтые и оранжевые огни. Стона бился головой о деревянную крышку, пока не перестал чувствовать боль, пока голова его не онемела, словно замерзшие пальцы, пока влажное багровое пятно не взорвалось под его веками.
Он видел сон: Нанни в белом купальнике прыгала с трамплина. Она парила в воздухе, точно ангел, широко раскинувший крылья, летела сквозь аметистовое облако, и Стона был с ней. Прохладный пурпурный воздух омывал их тела, а Стона прижал большой палец к ямке над ее лодыжкой, провел руками вверх вдоль икры, массируя податливую плоть, напряженные мышцы, массируя так сильно и глубоко, что его собственные икры почувствовали облегчение. «Цыплячьи ножки!» — обычно поддразнивал он ее, такие они были худенькие до самых колен. Теперь у нее уже не такие сильные икры, но Стона любил их даже больше, чем многие годы тому назад.
Нанни перевернулась на спину, и ветер распушил ее волосы. Стона стал плавать вокруг нее, работая ногами вниз-вверх, выбрасывая руки перед головой, потом отводя их в стороны и к бокам. Тело его было послушным и легким.
Колени Нанни. Шрам как полумесяц на самой коленной чашечке. Розовый, как внутренняя плоть Нанни, как будто, заживая, ее тело не закрылось над раной, а открылось, чтобы заполнить рану, будто ее более чувственная внутренняя плоть вдруг расцвела и снаружи. Шрам был похож на плоть ее губ, на плоть ее нижних губ.
Стона сжал руками бедра Нанни и прижался лицом к внутренней стороне ее ног повыше колен. Потерся носом о большую — с пенни величиной — родинку и принялся кончиками пальцев покачивать складки обвисшей кожи. Он все покачивал их и щекотал Нанни, пока не услышал, что она смеется. Она стеснялась, но как еще мог он убедить ее в том, что с каждым днем он любит ее ноги все больше и больше? Ее упругое тело, когда ей было шестнадцать, когда старшеклассники Стона и Нанни только начали встречаться, теперь представлялось ему нереальным, пластмассовым, как тело манекена в большом магазине. Он щекотал ее, пока и сам не рассмеялся, и звучание его смеха, спазм внизу живота, улыбка, растянувшая лицо, были, как он чувствовал, проявлением безрассудной и отчаянной последней радости. Поверх белого купального костюма он осторожно положил свою ладонь между ног Нанни, глядя ей прямо в глаза и прижав пальцы к ее лобку. Он прижимал ладонь, чуть задерживал и слегка отпускал, и ни ему, ни ей слова были не нужны. Стона опустил голову на бедро Нанни и заснул.
Потом Нанни купала Стону, смывая с него все неприятности жизни, как смывают с ветрового стекла дохлых насекомых. Она омывала его лицо струйками воды, выжимая над ним губку. Она выливала полные ведра ему на грудь, на спину, погружая в воду все его охваченное жаром тело… И он снова проснулся, глаза его щипало. Ящик. Он вроде бы мочится. Стона сжал мускулы живота, и горячая волна боли пронзила мочевой пузырь, заколола поясницу, отдалась в его слабых, распухших почках. Одна ноздря была забита слизью. Стона набрал в легкие воздуха и дунул. Потом дунул еще раз. Пузырьки слизи упали на щеку, и он задышал свободнее.
Однако боль в почках стала невыносимой. Он приподнял колени на два-три дюйма, насколько позволяли его путы. Он прижался коленями к натянутой над ним веревке, но облегчения не было. Согнуть колени, хотя бы на минуту… на полминуты… он был бы готов отдать за это свой домашний очаг… Почки жгло как огнем. Безжалостные пальцы боли терзали поясницу. Мочевой пузырь вот-вот лопнет от напряжения. Казалось, в нем уже образуется тонкая, быстро удлиняющаяся трещина.
Стона перестал сдерживаться. Он расслабил мышцы и позволил моче излиться. Он позволил ей свободно вытечь в брюки, и у него в паху возникло ощущение, пробудившее в нем чувство удовлетворенного желания.
*
В ту последнюю весну перед окончанием школы Тео ходил по коридорам с таким ощущением, будто едет в патрульной машине отца: казалось, он бесшумно катит на высокоэффективных шинах, его влечет вперед мощный двигатель полицейской машины-перехватчика, но на холостом ходу. В любой момент Тео может резко нажать на педаль и врубить полную. Окна патрульной машины подняты, полицейское радио треском отдается в мозгу, а у мальчишек, мимо которых он проезжает, всегда есть что спрятать, они сгибаются над чем-то, вроде бы бесцельно толкутся у запертых ларьков, но, увидев его, выпрямляются и идут дальше. Он уже слышал о них кое-что: «возможно, есть арт-история»,[29] «первое место в лакроссе»,[30] «тройная ходка» — и Тео понимал, что все это означает что-то совсем другое.
Они говорили о колледже, как о деле решенном. Они шагали по коридорам, демонстрируя университетские майки «Рутгерс», «Фэрли Дикинсон», «Провиденс-Колледж». «Ты уже решил?» «Ты уже поступила?» Ребята говорили о девчонках, которых встретят в университете, а девчонки — о ребятах. Но Тео к этому времени сделал несколько собственных открытий: о том, как хорошо иметь «Плимут-бельведер-392» и кое-какие деньги в кармане. О том, как это здорово — трахаться. О девчонках-хиппи.
Но на самом деле ему всегда нужна была только Коллин. Дверь его машины всегда была для нее открыта, Коллин не только этого заслуживала, она имела право на это рассчитывать. Она была именно такой девушкой: из хорошей семьи, с красивой прической, со вкусом одета. Не такая девица, с которой уезжаешь подальше, так, чтобы оставить позади пару городков, а дверь машины ей открываешь у какой-нибудь обочины, чтоб никто тебя с ней не увидел. Коллин такая, какую будешь горд домой к родителям привести. Он так и делал, и не один раз. «Неужели мне слышится звон свадебных колоколов?» — спросила мать Тео после ужина, когда Коллин в последний раз ела у них в доме.
Тео выдернул хрустящую банкноту в двадцать долларов из бумажника и протянул в окошечко кассы: «Два, пожалуйста». Увидел, что Коллин заметила двадцатку. Она всегда замечала. Он положил сдачу в бумажник, вытащил пятерку и снова положил обратно так, чтобы головы президентов оказались в одном ряду, и не спешил спрятать бумажник, держал в руке, тяжелый, набитый, из гладкой плотной кожи — солидная упаковка для внушительной пачки денег. Они с Коллин встали в очередь на вход в кинозал. Тео опустил бумажник в задний карман джинсов и прижал края билетов к губам, попытавшись сквозь них свистнуть; раздалось шипение и писк…