Гумилев без глянца
Шрифт:
АА говорит, что Срезневская ей передавала такие слова Н. С. про нее: «Она все-таки не разбила мою жизнь». АА сомневается в том, что Срезневская это не фантазирует… [16; 204–205]
Ольга Николаевна Гильдебрандт-Арбенина:
Гумилев говорил об Ахматовой всегда добродушно, с легкой иронией. О ее очередном муже, Шилейко, говорил с удивлением, что у нее будто и романа с Шилейко не было, а сам Шилейко был странный, ученый ассириолог – и странный человек – Гумилеву и Лозинскому ни с того, ни с сего целовал руку [20; 450].
Павел Николаевич Лукницкий. Из дневника 1925 г.:
АА: «В 19 году Николай Степанович часто заходил. Раз я вернулась домой и на столе нашла кусочек шоколаду… И сразу поняла, что это Коля оставил мне…» [16; 221]
Павел Николаевич Лукницкий. Из дневника 1926 г.:
АА рассказала о нескольких встречах в последние годы. Так, в январе 1920 года она пришла в Дом искусств получать какие-то деньги (думаю, что для Шилейко). Николай Степанович был на заседании. АА села на диван. В первой комнате. Подошел Б. М. Эйхенбаум. Стали разговаривать. <…> Через несколько минут Николай Степанович вышел. АА обратилась к нему на «вы». Это поразило Николая Степановича, и он сказал ей: «Отойдем…» Они отошли, и Николай Степанович стал ей жаловаться: «Почему ты назвала меня на „вы“, да еще при Эйхенбауме! Может быть, тебе что-нибудь плохое передали обо мне? Может быть, ты думаешь, что на лекциях я плохо о тебе говорю? Даю тебе слово, что на лекциях я, если говорю о тебе, то только хорошо». АА добавила: «Видите, как он чутко относился ко мне, если обращение на „вы“ так его огорчило. Я была очень тронута тогда» [16; 229].
Валерия Сергеевна Срезневская:
У Ахматовой большая и сложная жизнь сердца… Но Николай Степанович, отец ее единственного ребенка, занимает в жизни ее сердца скромное место. Странно, непонятно, может быть, и необычно, но это так [22; 241].
В Царском Селе
Ольга Людвиговна Делла-Вос-Кардовская. В записи Л. В. Горнунга:
Весною 1907 года мы переехали из Петербурга в Царское Село и сняли квартиру в нижнем этаже небольшого двухэтажного дома Беловзоровой на Конюшенной улице. Во втором этаже этого дома жили Гумилевы.
Николай Степанович был в то время за границей, в Париже, где учился в Сорбонне. <…>
Николай Степанович вернулся из Парижа весной 1908 года и до своего путешествия в Египет поселился у родителей в Царском Селе. О нас он узнал от своей матери и выразил желание познакомиться. Знакомство произошло 9 мая в день его именин. С тех пор мы начали с ним встречаться и беседовать. Обычно это бывало, когда он выходил на свой балкон. Так продолжалось до нашего отъезда за границу.
<…> С осени возобновилось наше знакомство с семьей Гумилевых. Николай Степанович сделал нам официальный визит, а затем мы довольно часто стали бывать друг у друга.
<…> Обычно у Гумилевых собиралось интересное общество читателей и поэтов. Среди гостей нередко присутствовали Алексей Ремизов, Алексей Толстой, Михаил Кузмин, Сергей Маковский, Иннокентий Анненский, его сын Валентин Кривич, Потемкин и др. Большинство приезжало из Петербурга. Николай Степанович был всегда мил и приветлив и являлся центром внимания. Здесь читались и критически рассматривались готовящиеся к печати стихи и проза. Суждения бывали иногда очень резкими, а споры горячими. Однако сам Николай Степанович делал замечания большей частью сдержанно и осторожно. К его словам прислушивались и с его мнением очень считались. <…>
Он благоговел перед Пушкиным и также прекрасно его знал. С этих вечеров все уезжали в Петербург обычно с последним поездом, и хозяин всегда сам провожал гостей до вокзала [10; 190].
Сергей Абрамович Ауслендер:
Я стал бывать у него в Царском Селе. Там было очень хорошо. Старый уютный особняк. Тетушки. Обеды с пирогами. По вечерам мы с ним читали стихи, мечтали о поездках в Париж, в Африку.
Заходили царскоселы, и мы садились играть в винт. Гумилев превращался в завзятого винтера, немного важного. Кругом помещичий быт, никакой Африки, никакой романтики [3; 198].
Дмитрий Иосифович Кленовский:
В «Городе Муз» – Царском Селе – долго, до самой революции, существовали бок о бок два совершенно несхожих мира. Один из них – торжественный мир пышных дворцов и огромных парков с прудами, лебедями, статуями, павильонами, мир, в котором, вопреки всякому здравому художественному смыслу, так гармонично уживались рядом классические колоннады, турецкие минареты и китайские пагоды. И второй мир (тут же, за углом!) – мир пыльного летом и заснеженного зимой полупровинциального гарнизонного городка с одноэтажными деревянными домиками за резными палисадниками, с марширующими в баню с вениками под мышкой гусарами в пешем строю, с белым собором на пустынной площади и со столь же пустынным гостиным двором, где единственная в городе книжная лавка Митрофанова торговала в сущности только раз в году – в августе, в день открытия местных учебных заведений. Эти два мира очень ладно уживались рядом, причем второй, старея, понемногу «врастал» в первый. И когда высокая белая гусарская лошадь, по старости лет «переведенная» из гвардии в извозчичьи оглобли, с неожиданной резвостью тряхнув стариной, лихо подкатывала к чугунным воротам парка – прыжок на столетье назад был как-то совершенно незаметен, как незаметно было потом возвращение в обыденность провинциальной (несмотря на близость столицы) современности [9; 308].
«Цех поэтов»
Павел Николаевич Лукницкий. Из дневника 1926 г.:
АА (Ахматова. – Сост.): «…стремление Николая Степановича к серьезной работе нашло почву в «Цехе». Там были серьезные, ищущие знаний товарищи-поэты: Мандельштам, Нарбут, которые все отдавали настоящей работе, самоусовершенствованию.
Городецкий сблизился с Николаем Степановичем осенью 1911 года – перед «Цехом», незадолго. Весной 1911-го с Городецким у Николая Степановича не было решительно ничего общего и никаких отношений. Интересно следить за датами собраний «Цеха»: с одной стороны – количество собраний в первом, втором, третьем году (сначала 3 раза, потом 2 раза в месяц, а потом и еще реже). С другой стороны, видно, что собрания у Городецкого перестали бывать [16; 156].
Владимир Алексеевич Пяст (наст. фам. Омельянович-Павленко-Пестовский; 1886–1940), поэт, прозаик, переводчик, мемуарист:
Цех поэтов был довольно любопытным литературным объединением, в котором не ставился знак равенства между принадлежностью к нему и к акмеистической школе. В него был введен несколько чуждый литературным обществам и традициям порядок «управления». Не то, чтобы было «правление», ведающее хозяйственными и организационными вопросами; но и не то, чтобы были «учителя-академики» и безгласная масса вокруг. В Цехе были «синдики», в задачу которых входило направление членов Цеха в области их творчества; к членам же предъявлялись требования известной «активности»; кроме того, к поэзии был с самого начала взят подход как к ремеслу. Это гораздо позднее Валерий Брюсов где-то написал: «Поэзия – ремесло не хуже всякого другого». Не формулируя этого так, вкладывая в эту формулу несколько иной, чем Брюсов, смысл, синдики, конечно, подписались бы под вышесказанным афоризмом.
Их было три. Каждому из них была вменена почетная обязанность по очереди председательствовать на собраниях; но это председательствование они понимали как право и обязанность «вести» собрание. И притом чрезвычайно торжественно. Где везде было принято скороговоркою произносить: «Так никто не желает больше высказаться? В таком случае собрание объявляется закрытым…» – там у них председатель торжественнейшим голосом громогласно объявлял: «Объявляю собрание закрытым».
А высказываться многим не позволял. Было, например, правило, воспрещающее «говорить без придаточных». То есть, высказывать свое суждение по поводу прочитанных стихов без мотивировки этого суждения.
Все члены Цеха должны были «работать» над своими стихами согласно указаниям собрания, то есть, фактически – двух синдиков. Третий же был отнюдь не поэт: юрист, историк и только муж поэтессы. Я говорю о Д. В. Кузьмине-Караваеве. Первые два были, конечно, Городецкий и Гумилев.
Синдики пользовались к тому же прерогативами и были чем-то вроде «табу». Когда председательствовал один из них, другой отнюдь не был равноправным с прочими членом собрания. Делалось замечание, когда кто-нибудь «поддевал» своей речью говорившего перед ним синдика № 2. Ни на минуту не забывали о своих чинах и титулах [21; 107–108].