Гусман де Альфараче. Часть первая
Шрифт:
Пока это обсуждалось, мой отец незаметно выскользнул через другой ход и вернулся в Севилью, где каждый час казался ему тысячелетием, минута — веком и время, проведенное в разлуке с любезной, — адской пыткой.
Часов в пять пополудни, когда солнце уже клонилось к закату, он сел на коня и, как обычно, приехал к себе в усадьбу. Застав здесь чужих людей, отец выказал радость по поводу знакомства с ними и весьма сочувствовал, услышав, какая у них стряслась беда и что именно вынудило их остановиться в его доме. Он был отменно учтив, говорил высокопарно и несколько туманно, предлагал свои услуги с большой скромностью и тактом. Гости не остались перед ним в долгу. Так завязались между ними узы дружбы, вполне прочной в глазах людей, и еще более прочные тайные узы между двумя любовниками, скрепленные взаимной выгодой.
Следует различать доброжелательство, дружбу и любовь. Доброжелательным я могу быть и к человеку, которого никогда не видел, а только слышал о его добродетелях и благородстве либо о других достоинствах, вызвавших у меня такое чувство. Дружбой мы называем отношения, кои завязываем с людьми, встречаясь и беседуя с ними или же сближаясь к взаимной пользе. Вот почему доброжелательство мы можем питать и к людям, от нас далеким, а дружбу — лишь к людям близким. Любовь же — особь статья. Она непременно взаимная, ибо тут две души обмениваются местами и каждая больше пребывает в любимом предмете, нежели в собственном теле. Любовь тем совершенней, чем совершенней ее предмет, и вполне истинна лишь любовь к богу. Посему должны мы превыше всего любить бога, посвящая ему все наше сердце и все силы, ибо так же велика и его любовь к нам. А после бога надлежит любить супруга и ближнего своего. Низменное же, нечистое чувство не может и недостойно именоваться любовью, ибо оно не истинно; всюду, где возникнет любовь, действуют лишь одни ее чары, единственные чары на свете. Любовь равняет сословия, сокрушает твердыни и укрощает свирепых львов. А потому ошибаются те, кто верит в любовные напитки или зелья; от них человек только теряет рассудок, лишается жизни и доброй славы, впадает в недуг и тяжкие грехи. Истинная любовь свободна; полюбив, мы добровольно вверяем себя во власть любимого существа. Но если алькайда [42] силой вынуждают сдать крепость, он ее сдает, а не отдает добровольно, и о том, кто полюбил благодаря нечестным приемам, нельзя сказать, что он любит, ибо его увлекли насильно туда, куда должна вести свободная воля.
42
Алькайд — комендант крепости.
Слово за слово, хозяин и гости разговорились, а затем сели за карты. Принялись они втроем играть в примеру [43] . Матушка все была в выигрыше, потому что отец нарочно проигрывал. А когда стало темнеть, игру прекратили и вышли в сад насладиться прохладой. Тем временем были накрыты столы. Господа поужинали, затем спустились к реке, наняли гребцов и, приказав украсить лодку зеленью, уселись в нее и поплыли к Севилье под звуки нежной гармоничной музыки, доносившейся о других лодок. В этих местах, да еще весною, музыка на воде — вещь обычная.
43
Примера — см. ниже примечание 80 (Флюс).
Приехав в город, все разошлись по домам и каждый улегся в свою постель; вот только о матушке я бы этого не сказал с уверенностью, ибо, когда она спала с супругом, у нее было, как у некоей второй Мелисандры, «тело пленное в Сансуэнье, а душа в Париже милом» [44] .
С этого дня между нею и моим отцом возникла самая тесная дружба, и оба они, памятуя, сколь много потеряют, если союз их распадется, вели себя с таким благоразумием и ловкостью, на какие способен только изворотливый левантинец генуэзской выучки, который вам подсчитает и укажет в процентах, что выгодней — ломать хлеб руками или резать ножом; под стать ему была и матушка, о достоинствах которой я уже говорил, уроженка Андалусии, прошедшая хорошую школу, а высшее образование получившая в капелле святой девы де ла Антигва между двумя хорами [45] . Матушка и прежде не гнушалась разными делишками, так что, вступая в союз со старым кабальеро, она, как в том клялась мне, внесла свою долю, не утаив ни одной вещицы и ни одной монетки, — более трех тысяч дукатов в золотых и серебряных вещах, не считая мебели и одежды.
44
«…в Париже милом». — Стихи из старинного романса о Гайферосе и его жене Мелисандре, похищенной маврами и находившейся в плену в Сансуэнье (то есть Саксонии). Согласно романсам, Гайферос — племянник Карла Великого, а Мелисандра — дочь этого императора.
45
…между двумя хорами. — Капелла святой девы де ла Антигва — одна из основных капелл Севильского кафедрального собора, обычное место свиданий кавалеров с дамами.
Быстро мчится время, и все спешит вслед за ним. Каждый новый день приносит новое, и вотще пытались бы мы задержать быстротекущее — с каждой минутой все меньше минут остается жить, с каждым утром мы стареем и приближаемся к смерти. Как я уже упоминал, добрый кабальеро был человек пожилой и хворый, а матушка — женщина молодая, красивая, с огоньком. Лакомый кусочек дразнил аппетит старика, и невоздержность наконец свела его в могилу. Сперва рези в желудке, потом головные боли да лихорадка, а там, глядишь, перестал есть и пить. Так мало-помалу распутство сгубило старика, он отдал богу душу, и возвратить его к жизни не смогла даже та, кого он называл «жизнью своей». Да, пустые это слова: его-то похоронили, а она осталась жива.
Было в доме старого кабальеро множество племянников, но, кроме меня, ни один не доводился моей матери сыном. Все они, как хлебцы десятинного сбора [46] , были разной выпечки. Наш благодетель, царство ему небесное, мало знал радостей в жизни сей. А когда настал час его кончины, все — и племянники, и моя мать — принялись хватать кто что мог; душа еще не покинула бренное тело, а уж на постели ни одной простыни не осталось. При разграблении Антверпена [47] и то меньше усердствовали — нас подгонял страх перед секвестром [48] . Пока был жив старик, моя мать ведала кухней, распоряжалась бельем, хранила ключи и пользовалась полным доверием хозяина; теперь она позаботилась заранее передать все, что сумела, тому, кому отдала свое сердце. Все ценное в доме было в ее руках, но, почуяв опасность, матушка на всякий случай решила припрятать добро, чтобы не пришлось потом каяться.
46
…как хлебцы десятинного сбора… — Десятинный сбор в пользу церкви часто выплачивался натурой.
47
При разграблении Антверпена… — Это разграбление произошло в 1576 г, после отъезда герцога Альбы, королевского наместника во Фландрии, и внезапной смерти его преемника. Испанские войска, оставшиеся без верховного командования, начали вымогать деньги у местных властей, бесчинствовать и грабить. Антверпен подвергся такому опустошению, что это вошло в поговорку.
48
Секвестр — здесь конфискация церковью имущества лица, пользовавшегося церковными доходами и умершего без наследников.
Все потрудились так славно, что едва осталось на что похоронить покойника. Несколько дней спустя власти стали доискиваться, куда делось имущество. В церквах и на дверях домов развесили указ об отлучении расхитителей, но на том дело и кончилось, — украденное редко возвращают. Матушку мою все же оправдать можно — покойный кабальеро, земля ему пухом, пересчитывая деньги, перекладывая сундуки или принося что-нибудь в дом, не раз ей говаривал: «Все здесь твое, все для тебя, госпожа моя». А этого, как объяснили законники, было вполне достаточно, чтобы успокоить ее совесть. К тому же она взяла лишь то, что ей причиталось: пусть промысел бесчестен, доходы были честные.
Эта жалкая кончина подтверждает мудрость слышанных мною слов о том, что богачи умирают от голода, бедняки — от объедения, а кто живет церковными доходами и не имеет наследников — от холода. Примером может служить наш кабальеро, ибо еще при жизни ему рубашки на теле не оставили, а саван сшили из милости. Богачи боятся, как бы пища им не повредила, да сами себе вредят: еда им подается унциями, питье — наперстками, они не живут, а прозябают, и чаще умирают от голода, нежели от недугов. А вот бедняков все жалеют, за то, что они бедняки: один им подаяние посылает, другой сам приносит, все готовы им помочь, особенно когда нищета доходит до крайности. Истощенные, оголодалые, набрасываются они на все без разбору, ибо удержать их некому, и так объедаются, что природного жара не хватает на то, чтобы переварить обильную пищу, которая гасит и этот слабый жар; вот почему они погибают от объедения.
То же видим мы и в больницах, куда ходят благочестивые сердобольные дурехи, приносят в карманах и рукавах всякую снедь больным, а вслед за хозяйками и служанки тащат полные корзины гостинцев. Полагая, что подают милостыню, эти святоши, из любви к богу, только губят бедняков. По-моему, обычай этот следовало бы отменить. Пусть подаяние вручают больничному служителю, а он уже по усмотрению лекаря все распределит, как должно, и каждый кусок попадет на свое место, а то от этих подаяний только зло и пагуба. Кто занимается благотворительностью, не думая, на пользу она или во вред, не считаясь ни с болезнью, ни с состоянием больного, — закармливает несчастных, будто каплунов, и попросту убивает их. Отсюда ясно, что всякую снедь следует передавать служителям, дабы те разумно ее распределили, либо подавать деньгами, которые пойдут на более неотложные нужды.
Что за вздор я несу! Да еще подкрепленный богословием! Не сдается ли вам, мои читатели, что я одним скачком перемахнул со скамьи галерника на капитанский мостик. Это я-то вздумал поучать добрых людей, что твой Иоанн Божий! [49] Печь накалилась, потому искры и посыпались. Уж извини, читатель, если я сболтнул лишнее. Просто попалась по пути кегля, я и запустил в нее шаром. Так буду поступать и впредь при всяком удобном случае. А ты не гляди, кто говорит с тобой, а слушай, что он говорит, — ведь, надевая щегольской костюм, ты не думаешь о том, что его, быть может, сшил горбун. Заранее предупреждаю: запасись терпением и не придирайся ко мне. Всем не угодишь: различие вкусов не измерить никакой меркой, не взвесить никакими весами; каждый судит на свой лад, полагая, что его вкус самый верный, и чаще всего ошибается, ибо у большинства вкус плохой.
49
Иоанн Божий (1495—1550) — почетное прозвание португальца Жуана Сьюдад, основателя ордена «Милосердных братьев».
Но возвращаюсь на прежнее место — там ждет меня матушка, ныне уже вдова после первого своего сожителя; зато второй ее нежно любит и осыпает подарками. Пока суд да дело, мне исполнилось три года, пошел четвертый, и по расчетам и законам женской науки было у меня двое отцов. Ибо моя мать умудрилась сделать так, что оба меня усыновили, то есть задумала и осуществила невозможное. Сами посудите — оба равно ее любили, оба были довольны и счастливы. Каждый считал меня своим сыном — так называл меня и один и другой. Наедине со стариком моя мать твердила ему, что я — вылитый кабальеро и мы с ним схожи как две капли воды. Когда же оставалась с моим отцом, то клялась, что мы словно два близнеца, только я поменьше ростом, и она просто диву дается, как это до сих пор правда не вышла наружу — ведь и слепой, проведя рукой по нашим лицам, уличил бы ее в измене. И отец и кабальеро так ее любили, так ей верили, что все осталось шито-крыто и ни один ее ни в чем не заподозрил.