Хищник. Том 2. Рыцарь «змеиного» клинка
Шрифт:
Приведу пример. Неподалеку от овощного рынка находился маленький, но очень симпатичный храм Эос. Если бы я увидел его во времена расцвета Рима, то этот маленький храм, наверное, выглядел бы как изящная и выразительная, из чистейшего паросского мрамора архитектурная постройка. Но теперь мрамор отвалился и его растащили — может, для того, чтобы облицевать фасад виллы какого-нибудь выскочки-богача или же соорудить прибежище ночному сторожу на рынке. И там, где раньше был мрамор, обнаружился более ранний храм Эос, из удивительного рукотворного материала, в который подмешивали вулканический песок [133] . Он, вероятно, был построен в то время, когда Рим еще не мог позволить себе ввозить дорогой мрамор. Глыбы этого необыкновенного камня отвалились или были отбиты — может, для того, чтобы заполнить им выбоины в мостовой какой-нибудь ближайшей улицы. А под ними можно было увидеть еще более ранний храм, построенный из серого природного туфа, вне всякого сомнения, воздвигнутый еще тогда, когда римляне не научились применять вулканический песок. Но и блоки туфа тоже растащили — вероятно, для того, чтобы подложить их под столы торговцев овощами на рынке. А под остатками туфа сохранилось то, что, может быть, было самым первым храмом, сооруженным из скромного коричневого глиняного кирпича, однако сделанного с любовью, вероятно, еще на заре времен, когда rasenar еще именовали это место Ruma, а утренняя заря называлась Thesan.
133
Имеется в виду так называемый римский бетон — искусственный монолит, полученный путем смешивания раствора и мелкого камня-щебня. В результате добавления вулканического песка (пуццолана) этот строительный материал становился водонепроницаемым.
Однако до сих пор, несмотря на постыдное пренебрежение к себе самому, Рим все еще не утратил своего великолепия. Слишком уж умело и на совесть был он построен, чтобы пасть жертвой каких-нибудь равнодушных и корыстных расхитителей. Большая часть города все еще оставалась воистину великолепной, и я подумал: даже дикари гунны устыдились бы разрушить подобную красоту. Довольно много великолепных общественных построек, дворцов, площадей, садов и храмов пока еще остались нетронутыми, и даже я — хотя уже раньше видел великолепие Константинополя — не мог ими не восторгаться. И не только в это первое посещение Рима, но и впоследствии, каждый раз, когда я приезжал в этот город, он никогда не оставлял меня равнодушным. Как бы часто я ни заходил под многочисленные высокие своды базилик, терм или храмов (особенно сильное благоговение внушал Пантеон), я неизменно чувствовал себя маленьким и незначительным, словно муравей, и в то же самое время испытывал возвышенное изумление и гордость — надо же, человек смог создать такое великолепие!
Я всегда предпочитал Рим Равенне, даже после того, как Теодорих через некоторое время преобразовал и изменил к лучшему свою столицу. Лично мне кажется, что Константинополь, несмотря на свои огромные размеры и роскошь, даже сейчас, когда Новый Рим готовится отпраздновать двухсотлетие, все еще остается младенцем по сравнению с древним, вечным и единственно настоящим Римом — этим величайшим из городов. Разумеется, не исключено и то, что здесь сыграло свою роль следующее обстоятельство: я впервые увидел Константинополь, когда и сам еще был очень молод, а в Рим попал, когда моя жизнь уже перевалила за середину.
После того как Эвиг показал мне все части города, где ему доводилось бывать, и познакомил меня со всеми представителями местного простого люда, от вороватых моряков до портовых шлюх, я решил, что настало время увидеть высшее римское общество. Поэтому я спросил, где можно отыскать сенатора Феста, и, узнав, что ему принадлежит одна из самых великолепных вилл на Виа Фламиниа, отправился туда. Вообще-то слово «вилла» обозначает загородное имение, и очень может быть, что вокруг особняка Феста вначале и впрямь было открытое пространство, но Рим неуклонно расширялся и уже давным-давно перенес границы города далеко отсюда. Вилла находилась в том месте, которое до сих пор называли Марсовым полем, хотя этот участок земли между Виа Фламиниа и рекой уже давно не был полем, а представлял собой скопление густо стоящих хорошеньких домиков.
Сенатор встретил меня радушно — разумеется, как Торна, — пригласил в дом и велел рабам поскорее принести вкусное мясо и вино. Фест сам налил мне дорогого вина и добавил в него корицы — эта специя ценилась очень высоко.
Вилла его была устроена наподобие небольшого дворца. Много статуй, шелковых драпировок, окна забраны мраморными решетками, многочисленные проемы заполнены разноцветными стеклянными пластинами — голубыми, зелеными, фиолетовыми. Все четыре стены комнаты, в которой мы разговаривали, были отделаны мозаичными панелями, представляющими времена года: весенние цветы, летняя жатва, сбор винограда осенью и побитые морозом оливковые деревья зимой. Но было тут и кое-что, что можно встретить в жилище простого рыбака где-нибудь в гавани: в каждом дверном проеме висели влажные рогожи, чтобы охладить жаркий летний воздух.
Фест любезно вызвался подыскать мне жилье, подходящее для королевского маршала и посла. Я не возражал, и через несколько дней он привел меня в дом на Яремной улице, где раньше жили чужеземные послы, пока им не пришлось перебраться в Равенну. Дом этот не был похож ни на виллу, ни на дворец, но мне очень понравился. Вдобавок там имелись отдельные покои для моих домашних рабов, которых сенатор также помог мне приобрести. (Немного позднее, и уже без всякой помощи Феста или Эвига, я купил довольно скромный домик в жилом квартале на другой стороне Аврелиева моста, который и стал пристанищем Веледы в Риме.)
Тем временем сенатор стремился познакомить меня с другими римлянами его круга и общественного положения, так что в течение нескольких последующих недель я встретился со многими ему подобными. Фест также как-то взял меня в Curia [134] , дабы я имел возможность присутствовать на заседании римского Сената. Уверенный в том, что мне необычайно повезло, я отправился туда, подобно любому провинциалу, с некоторым благоговением, ожидая, что сессия Сената — это удивительное и торжественное зрелище. Однако, если не считать одного-единственного момента, я нашел его нестерпимо скучным. Все речи сенаторов касались дел, которые не показались мне хоть сколько-нибудь важными, но даже в ответ на самые пустопорожние разглагольствования ораторов со скамей неизменно неслось одобрительное: «Vere diserte! Nove diserte!» [135] Если я и не уснул от скуки на этом заседании Сената, так только потому, что сам Фест вдруг поднялся и заявил:
134
Курия (лат.); место общественных собраний в Риме.
135
«Воистину красноречиво! Ново и красноречиво!» (лат.)
— Я прошу согласия сенаторов и богов…
Разумеется, вступительное пустословие длилось бесконечно долго, как и всякая другая речь, которые я уже во множестве слышал в тот день. Но она завершилась важным предложением — признать правление в Риме Флавия Теодорикуса Рекса. Его речь остальные сенаторы, исполнив свой долг, тоже встретили неизменным: «Vere diserte! Nove diserte!» — интересно, что так отреагировали даже те сенаторы, которые проголосовали против предложения Феста, когда он призвал продемонстрировать «волю сенаторов и богов». Так или иначе, предложение все-таки прошло (большинство сенаторов его одобрило, а боги от голосования воздержались), и в честь этого была произнесена короткая молитва. Это, по крайней мере, порадовало меня, потому что огорчило Папу Римского, как я обнаружил позже, когда на следующий день Фест устроил мне у него аудиенцию.
Когда я прибыл в собор к Геласию, в базилику Святого Иоанна Латеранского, меня встретил один из кардиналов, которого я уже видел в Равенне. По дороге (он сопровождал меня в покои епископа) этот человек посоветовал мне со всей серьезностью:
— Ожидается, что ты обратишься к владыке понтифику как к gloriosissimus patricius [136] .
— Я не стану этого делать, — ответил я.
Кардинал от изумления раскрыл рот и принялся брызгать слюной, но я не обратил на него никакого внимания. Еще в детстве, когда я был писцом в аббатстве, мне пришлось написать множество писем другим священнослужителям, и я знал традиционное обращение к главе церкви. (Замечу в скобках, что то был единственный знак уважения, который я оказал этому человеку.)
136
Наиславнейший патриций (лат.).
— Auctoritas [137] ,— сказал я ему, — я приветствую тебя от имени моего суверена, Флавия Теодорикуса Рекса. Я имею честь быть его представителем в этом городе, а потому готов служить тебе и передать все, что ты пожелаешь…
— Передай ему мои поздравления, — перебил он весьма холодно. После чего принялся подбирать свою длинную сутану, словно хотел положить конец нашей встрече. Я внимательно рассматривал собеседника.
Геласий был высоким тощим стариком, с пергаментно-бледной кожей и обликом аскета, однако наряд его не был строгим. Его риза, новая и длинная, из богатого шелка, красиво расшитая, сильно отличалась от простецких коричневых хламид, которые, насколько я знал, носили все остальные христианские священники — от самого последнего монаха до патриарха Константинополя.
137
Владыка (лат.).
Когда мне на ум пришел этот патриарх, я припомнил и постоянный спор между ним и Геласием, а поэтому произнес:
— Мой король был бы неописуемо рад, auctoritas, если бы узнал, что вы с епископом Акакием преодолели свои разногласия и пришли к соглашению.
— Без сомнения, он был бы рад, — произнес Геласий сквозь стиснутые зубы. — Это облегчило бы признание его императором. Eheu, но скажи, какая Теодориху в этом нужда? Разве его уже не признал трусливый, пресмыкающийся, льстивый Сенат? Я должен был бы предать анафеме всех этих сенаторов, которые считают себя христианами. Однако, если Теодорих хочет порадовать меня, все, что ему надо сделать, это присоединиться ко мне в осуждении Акакия за его слабость в том, что касается монофиситов.