Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И вот, когда я тихонько, стараясь не разбудить Женевьеву, вылезаю из-под одеяла и выхожу, не надев тапок, мне кажется — я отечески предоставляю их, разношенные, пахучие, черным тварям, чтоб им спалось уютнее. Каждому свое логово.

Встаю среди ночи и чувствую себя, пожалуй, так, словно отправляюсь на войну. Кажется, именно войной отдает и тревога, и весь этот обряд, ощущение, что ты окружен со всех сторон, словно не на охоте, скорее в дозоре.

Выхожу из спальни, не зажигая огня. В коридоре не сразу ощупью отыскиваю выключатель, я еще не выучил дом наизусть. В одну из первых ночей, когда вспыхнул свет, в десяти сантиметрах от кнопки (а значит, и от моего повисшего в воздухе пальца) обнаружился огромный паучище, он окаменел, должно быть, столь же мало обрадованный этой встречей, как и я, — мохнатая звезда с лапами омара; без сомнения, обитатели дома, которым мы изрядно мешаем, поставили его часовым — следить за нами, спящими. Он тут же умчался — наверно, спешил оповестить свое начальство и равных по рангу, сообщников и родню, что пришелец, босоногий и всклокоченный, зажег свет и, перекосив рот, начал спускаться с лестницы.

С той поры они, наверно, притерпелись к нашему навязчивому соседству. Наверно, им пришлось укоротить маршруты разведывательных экспедиций, ограничить действия летучих отрядов и засад. Наверно, первым делом в их лагере принялись точить жвалы, клещи, зубы, когти, собирать и копить яды, но настоящая война не разразилась — и они, как и мы, приспособились к этому вооруженному миру. Итак, мы с ними делим время и территорию. Только я один нарушаю этот молчаливый уговор своими ночными обходами. Наверно, они считают, что я играю не по правилам. Крысы в мусорных ящиках, сколопендры под рамками москитных сеток, жабы в лужах, остающихся после поливки, мыши под кухонным столом, муравьи, осаждающие сахарницу, пауки и их сородичи, вылезшие из сырых щелей и колодцев, — все они уже не так жаждут снова здесь поселиться: чересчур однообразной и ровной стала почва, натерты полы, чересчур гладки выбеленные стены — наверно, эта гладкость и запах известки им не по душе. Я прервал кишащее всяческой живностью празднество разрушения. Ночь за ночью (битвы при свете солнца — всего лишь самообман) я отбиваю дом у врага, который просочился в эти стены и засел в них, укрепился и торжествовал так, словно здесь уже навек не суждено звучать человеческим голосам. Вот почему летом я должен вставать по ночам, ходить дозором, быть готовым ко всему. Только так и можно показать, что я и впрямь здесь хозяин, иначе останется одна видимость — днем вещи кажутся покорными, но это ничего не значит, истинные чувства свои дом выражает с наступлением темноты.

Итак, вы, наверно, поняли, за полночь мои руки и ноги, ничем не защищенные — ни обуви, ни перчаток! — движутся в непрестанном пугливом ожидании: вот-вот на что-то наткнешься, кого-то раздавишь, быть может, содрогнешься от омерзения, крикнешь, даже упадешь, застучишь зубами, потрясенный внезапной встречей с чем-то неведомым и опасным. Так и чудятся эти обитатели мира, скрытого у нас под ногами, — клейкие или в хрупком панцире, а главное, безмолвные… Надо совладать с этим страхом, изгнать затаившегося во мне зверя, куда более опасного, чем те, напуганные, как и я, что прячутся в щелях дома, и порой я подвергаю себя испытанию. Например, спускаюсь с лестницы, не зажигая огня; в этих случаях я ставлю ногу на ступеньку твердо, по словам Женевьевы, даже нахально: нежданная встреча, грозящая испугом и ядовитым укусом, мне, пожалуй, не опасна, я надавлю на врага всей своей тяжестью, и он обратится в прах. Когда я добираюсь наконец до площадки второго этажа и зажигаю свет, сердце у меня готово выскочить, виски мокры от пота. И разом среди теней, протянувшихся по полу и по стенам, возникают декорации этой сцены — длинная цепь, к которой все еще не подвесили фонарь; столик на гнутых ножках, весь в мягких, то ли пастельных, то ли конфетных тонах; кресла, которые в Париже загромождали нашу прихожую. Меня должен бы разбирать смех! Но кто так подумает, тот плохо знает, что такое ночь. Ибо ночь продолжает существовать наперекор всем канделябрам под алыми абажурами, и в ней полным-полно неведомых соглядатаев.

Так неужели мне не опостылело каждую ночь разыгрывать эту комедию? Не посоветоваться ли с врачами? Вероятно, надо меньше пить, да и есть поменьше, надо глотать пилюли, всевозможные снадобья — успокоительные, бодрящие, снотворные. Есть лекарства, которые помогают совладать с простудой, с параличом, с любовью и семьей, так должно же найтись и лекарство, которое помогло бы совладать с домом. Да, о да, я повторяюсь… Как повторяется сама жизнь, и ночь, и отвага того, кто стоит на страже, и каждый день по утрам все то же неодолимое чувство; за утренней легкостью и радостью постоянно помнишь, что день, и дневные разговоры, и почтовые открытки всегда будут лишь краткой передышкой. Душа странствует по ночам. И если ты спишь, никогда ты не встретишься со своей душой.

Моя сестра не такая крепкая, как я. Она прожила в департаменте Эры и Луары до семнадцати лет, да и то поневоле. У нее, как я это называю, бывают провалы. Приступы какие-то. Люди говорят, надо на юг — это, по-ихнему, к морю, да только климат тут ни при чем. Южный климат тяжелый, даже нездоровый, когда погода меняется. Вон, смотрите, сердечники его просто не переносят. И потом за пять лет трое ребятишек! Надо прямо сказать, из каждого месяца неделю у нее такой вид, что и не глядел бы. А уж в дни, когда ветер! Тогда она и вовсе не спит; и зятя моего боится потревожить, и мерещится ей, что детишки плачут, в общем, выдумывает невесть что… И вот встает, плетется в гостиную, иной раз берется чего-нибудь штопать да латать — это в три часа ночи! Ну вот, как-то в такую ночь выходит она — ей померещилось, вроде дверь хлопнула. И видит, у них там, в Лоссане, на самой верхотуре, два окна светятся. Ей и самой было чудно в такой час проснуться да еще выйти на улицу. Она и подумала, неужто они там, в Старом доме, вот эдак все ночи не спят. Назавтра опять дул мистраль, она поднялась тихонько, глядит — опять же окна светятся, и заметно — тени движутся, кто-то ходит. Ну сами знаете, женщина: наутро не утерпела и рассказывает про это мужу, зятю моему. Он ей говорит: «А ты-то сама? Чего тебя понесло среди ночи в окно глядеть?» В общем, разругались. И надо вам сказать, это у них бывает чаще, чем… Я еще и поэтому хожу с Фернаном на охоту — стараюсь его вразумить… Назавтра она и пошла жаловаться, рассказала, как да что, вся деревня так и порешила: мол, в Лоссане никогда не спят. Утром почтальон принес ему заказной пакет, надо расписаться, а он уж в таком виде… И пошли толки да пересуды, ославили его — дальше некуда. Понимаете, к чему я клоню… То, другое… Выйди-ка в халате, встрепанный, люди мигом скажут — ага, скот, вымотался… слышали бы вы, в словах не стесняются, как поднимут на смех… Он говорит: вы, мол, меня извините, я заработался допоздна, — а почтальон, уже в дверях, бормочет: «Знаем мы эту работу…» Этот, лоссанский, с министром почты приятели. И он хлопотал, чтоб нашему почтальону дали наконец малолитражку. До сих пор этой малолитражки не дождались… Ну и ежели тот с утра зеленый, почтарь про него уж такое наговорит…

Дома — деревянные швейцарские домики, бревенчатые амбары — потрескивают и поскрипывают, рассыхаются от тепла балки чердаков. По ночам в таком доме слышишь: стонут корабельные снасти, шумит лес. Лоссан — груда камней, не будь ветра, здесь царила бы тишина. Но круглый год по ночам поднимается ветер. Здесь назначают друг другу свидание северный ветер, что налетает с океана, пробиваясь меж горбами Севеннского хребта, и яростный мистраль, расходившийся над сверкающими скалистыми берегами Роны. Да, они встречаются именно здесь, думаю я, когда со скрежетом ошалело вертится железный флюгер и кружат во дворах внезапные вихри, раскачивая сосны и свистя в проводах. Ветер — это голос тишины. И когда движением руки я возвращаю дом свету и, надеюсь (если бы, если бы!), миру и покою, когда я окидываю все вокруг испытующим взглядом, на смену одному противнику приходит другой, на смену тьме — ветер, и все начинается сначала. В темноте я не слыхал, как скрипят все эти двери, как раскачиваются на цепочках и ударяются о стены крюки, как врываются сквозняки в щели над порогами и задыхается вода, сдавленная узкими трубами. И теперь я кидаюсь то туда, то сюда — надо скорей прощупать, закрыть плотнее, привинтить, закрепить, подпереть, всеми силами поддержать дом, помочь ему устоять перед недобрыми чарами ночи.

Ну и работенка! Какие силы бушуют вокруг меня, какое злобное коварство таится в минутах затишья, как изобретательны и многолики шумы! Голова моя раскалывается на части. Нужна передышка — хоть на миг остановиться, вслушаться или, может быть, оглохнуть, сам не знаю. И вот я в кухне — тут холодно, пахнет давней стряпней — стою перед холодильником, его тоже трясет, и отмеряю себе толику спиртного: без выпивки дозорные засыпают. Выхожу. Возвращаюсь. Хлебни еще, моряк! Наконец-то во мне все утихает. И я вновь поднимаюсь на капитанский мостик.

Нет, я не возомнил себя капитаном, и, однако, под ногами у меня скрипит и содрогается корабль. Я не считаю себя зодчим и, однако, чувствую: расстановка стен, разделение пространства, закон переходов и преград даже ночью ткут вокруг меня сложную сеть поступков и зависимостей, которую я неделю за неделей запечатлевал в камне Лоссана. В этом отстроенном заново доме жизнь моя и моих близких по моей воле отлилась в определенную форму. Сейчас темно. Каждый спит и видит сны там, где я пожелал. Мои ошибки стали отныне холодом или теплом, шумом или тишиной, всем тем, что проникает в их сны и населяет эти сны видениями. Окна вздрагивают под ударами ветра: рамы пригнаны кое-как, стекла дребезжат; я не уберег комнаты от сквозняков, по ним проносятся вздохи и посвисты. Мои прихоти и промахи стали жизнью, она будет длиться, меняться, куда более прочная и долговечная, чем все грезы, что ее породили. Как же поступают другие? Как отваживаются они воздвигнуть среди поля четыре стены своего жилища и разместиться в нем? Как не страшатся развязки драмы, ведь отныне она развивается сама собой, не подчиняясь им? Как говорят без трепета: «Вот мой дом; я сам задумал его таким, сам все рассчитал; от начала до конца я следил за его постройкой; и здесь я счастлив…»? Можно ли заставить тех, кого любишь, поломать все прежние привычки и подчинить их новым движениям и поступкам, выбрать для них новый горизонт, впустить в тайники чужой души разрушительную силу, скрытую во всяком доме, который, как говорится, только что СООРУЖЕН?

Я не возомнил себя капитаном, и однако, судно идет навстречу буре. Сегодня вечером небо на западе побагровело; соседи предсказывали ветер, и вот ночь выпустила его на волю. Валы ветра прокатываются по крыше. Он яростно набрасывается на корабль со всех сторон, измеряет прочность всего, что ему сопротивляется, опять и опять упрямо идет на приступ.

Я ходил проверять запоры на дверях и на окнах. Напрасный труд. Весь летний зной сегодня вечером преобразился в злобные ледяные струйки, они украдкой просачиваются в дом, проскальзывают в каждую щелку, набрасываются на корпус корабля, безошибочно находят каждое слабое место. Совсем недавно я поднялся весь в испарине, разнеженный теплом постели и лета, — и вот стою недвижно у подножия лестницы и весь дрожу, вслушиваюсь в разноголосый шум, всем существом своим ощущаю, как хрупка и вместе с тем прочна эта посудина, проходят еще минуты — и я смеюсь. Чем больше ярится мистраль, тем неудержимей я ликую. Все-таки я укрепил плотину; я дал старому дому опору, теперь он устоит против разгула двух стихий — страха и ветра; я стою в сердце моей крепости, я сильнее всех. Близкие мои спят, защищенные тоннами камня, железа и дерева. И разве их сон не моя победа? Разве я смеялся бы, не будь я хоть отчасти победителем?

На миг останавливаюсь перед дверью Беттины. Нет, бесполезно. Вхожу к мальчикам: губы Ролана приоткрыты, во сне он ни разу не шелохнется — так он спит с колыбели, меня всегда это поражало. Робер сопит, ворочается, я укрываю его, шепчу что-то успокоительное.

Возвращаюсь к себе; видно, Женевьева проснулась, когда я уходил, и взялась за книгу, дожидаясь моего возвращения. Лампочки, горящие в изголовье, отбрасывают желтоватый свет на гладкое дерево мебели, порой блики света вздрагивают от бешенства бури. Женевьева поднимает глаза, улыбается.

— Опять ходил дозором? — говорит она. — Итак, стража не дремлет?

Люди, мосье, сразу чуют притворство. Мой зять — он в этом разбирается — всегда говорит; может, они и просты, да их не проведешь. Я это в делах каждый день замечаю. Нынче никому очки не вотрешь. Всякий понимает, что добротное, а что липа. Но уж эти, извините за выражение, пересаливали. Я нагляделся — приедут, бывало, агенты по недвижимости из Марселя, из Монпелье и уж так стараются пустить пыль в глаза: мне — мол, поперек не суйся, я первый это дело застолбил; им — хотите, мол, берите, не хотите — не надо, у меня еще трое с руками оторвут… А здешние только посмеиваются. Пойдут они к нотариусу и раз, и другой, а я не тороплюсь… Знаете, как говорил маршал Фот: всякое излишество… Короче говоря, боюсь, в Лоссане они кой в чем пересолили — понятно, не во всем, построено-то на совесть, спору нет, а вот в пустяках. Видно, пустяки они больше всего к сердцу принимают. Говорил я вам про случай с деревом?

Поделиться с друзьями: