Хозяин усадьбы Кырбоя. Жизнь и любовь
Шрифт:
— И ребенка, да? — прибавила Ирма.
— Вот именно, — подтвердила мать. — Те, у кого есть деньги, могут ехать, куда захотят. А куда деваться бедному? Если он и поедет туда, что его там ждет? Забота да работа. Уж лучше дома, чем на чужбине. Старый Кальм человек состоятельный, его и пастор уважает. Знаешь, что он мне говорил? То, что я должна тебе сказать, мол, не уходи ты ни с того ни с сего по белу свету шататься…
— …и пусть, мол, останусь на арендованном у него клочке земли в хибарке бобыля, чтобы работников у хозяина не уменьшилось, — полушутливо, полунасмешливо прибавила Ирма.
— Нет, дочка, так старый Кальм не говорит, — возразила мать, — а говорит он о том, чтобы Ээди поехал на годик-другой в город подучиться, пообтесаться…
— А я осталась ждать его здесь на хуторе, да? — перебила Ирма.
— Как уж ты сама пожелаешь, — ответила мать, — останешься здесь или уедешь в город с Ээди, и вернетесь потом оттуда, потому как отец купит для Ээди мастерскую старого Кярби со всем инструментом. Чем плохо будет вам жить и растить детей? Вон Кярби давно уже грозится, — пора, мол, на покой, хватит с него этой маеты. С голоду не умру, если в потолок поплевывать стану, говорит. А отец не возражает, ежели Ээди даже и остался бы в городе, осел бы там. Небось, говорит, на этой мастерской старого Кярби свет клином не сошелся, за деньги и другое можно добыть. Вот как говорит старый Кальм, совсем не то, что ты думаешь.
— И что это ты, мама, меня за хозяйского Ээди сватаешь? — спросила Ирма. — Вечно ты твердила, будто нет на белом свете большего счастья, чем за него выйти.
— А разве не так в самом-то деле?! — убежденно сказала мать.
— Ты по себе судишь, мама, а я не ради тебя одной живу, — возразила Ирма. — Тебе, видно, нравится старый Кальм, вот ты и думаешь, что мне нравится Ээди. А он мне не нравится! Не нравится хотя бы потому, что мы знаем друг друга с детства, вместе выросли. Очень уж знакомы, вот почему.
— В детстве ты была умнее, чем сейчас: тебе нравились только старые, знакомые игрушки. Чем затрепаннее, тем милее и ближе.
— Я Ээди не трепала, с чего ему быть мне милым и близким, — сказала Ирма.
— Как же так! — вздохнула мать. — А сегодня! Или ты считаешь, что парень не маялся, когда ему пришлось привезенные за десятки верст розы тебе бросить под ноги.
— Я же подняла их, — защищалась Ирма.
— Хорошо, хоть столечко его любишь, — сказала мать.
— Фи! Любишь! — воскликнула Ирма. — Не из-за любви же я это сделала. Просто цветы было жалко. Если бы вместо роз на земле валялся сам Ээди, то, поверь, мама, я не стала б его поднимать, чтобы заполучить себе. По мне, хоть бери его кто угодно, мне такого чучела копченого не надо.
— Вот уж совсем рехнулась! — удивилась мать. — Хозяйский сын для нее чучело, а мать родная — головешка.
— Не сочиняй, мама, — сказала Ирма. — Никогда я не звала тебя головешкой.
— Вспомни-ка, дочка, вспомни хорошенько, может, все ж звала?
— Нет, не звала! — твердила Ирма. — Даже думать не думала так, не только что сказать.
— А что было этой весной, когда шел снег и всех позвали на праздники, а тебя не позвали? Что ты мне сказала?
— Ничего я тебе не сказала. Сказала только — кто меня позовет, раз моя мать бобылка. Вот и все. Но это же правда — ты бобылка, тебя все так зовут.
— Нет, милая, в том-то и дело, что не все зовут. Да если б и звали, неужто родная дочь должна тоже это повторять? Ты-то, конечно, считаешь, что должна, а? К тому же, ежели дочь ученая, ежели мать с помощью добрых людей дала ей образование.
— Мама, дорогая, — ласково заговорила Ирма. — Это, конечно, очень глупо, что я так сказала в тот раз, все потому, что очень обозлилась. И ты это все время носила на душе? Ты же знаешь, что я не подумала дурного, просто сгоряча сказала.
— И сейчас еще не знаю, — ответила мать. — Ты только что назвала кого-то чучелом.
— Да ведь Ээди и есть чучело! — воскликнула Ирма. — Ты только погляди, какой он вечером домой приходит.
— Если так, то и я, выходит по-твоему, опять же бобылка. Все же видят, что я в самом деле такая.
— Погоди, мама, погоди годик-другой, не будешь бобылкой, — убежденно сказала Ирма. — Ей-богу, это так же верно, как то, что я сегодня закончила школу. Я позабочусь о том, чтобы ты перестала быть бобылкой.
— Уж лучше не беспокойся, дочка, — сказала мать. — Не беспокойся обо мне, подумай о себе! Жила я до сих пор, как-нибудь проживу и дальше. А вот ты гляди, как бы свою жизнь наладить. Жизнь не гимназия, где о тебе другие заботятся, платят за тебя, в жизни каждый сам за себя должен платить и думать. И об этой твоей бобылке я заговорила не по злобе, что мне, старой, какое-то слово. У старого человека, к тому же бобылки, душа как стоптанная подметка, ее за долгий век и так и сяк словами топтали. Ее уже не трогает какое-то там слово, разве что слово божье в церкви или в молельне. Другое дело — молодая душа, потому и говорю тебе. А в тот раз, весною, в праздники, тебя вовсе не потому не позвали, что я бобылка, а из-за того…
— Из-за чего же? — нервно, будто испугавшись, спросила Ирма.
— Из-за тебя самой, — сказала мать. — Тебя видеть не захотели.
— Это они теперь лгут, когда столько времени прошло! — возбужденно воскликнула Ирма. — И ты, мама, веришь всяким хитрым наговорам!
— Какие уж тут хитрости, если слышно — у Казе пришлось выбирать, то ли тебя звать, то ли Ээди и Вальве, потому как всех троих позвать было невозможно — ссоры не миновать.
— Ну, конечно, — с задором сказала Ирма, — если уж звать, так обязательно хозяйского сына с сестрой, а не бобыльскую дочь. Так оно и есть, как я говорю.
— Нет, дочка, выбирают в первую очередь тех, кто с людьми ладит, а не тех, кто зубы скалит.
— Вот мы и дошли до того, что выходит — дочь бобыля огрызается! — с иронией воскликнула Ирма.
— Не дочь бобыля, а ты, доченька, — объяснила мать. — Ты так загордилась, что тебе и то плохо, и то негоже. Совсем нос задрала, выше всех этих хозяйских сыновей, дочерей и купеческих барышень ставишь себя.
— Так и есть, никто же не получил такого хорошего аттестата зрелости, как я! — гордо сказала Ирма.
— А вернулась со своим самым лучшим аттестатом в бобыльскую хибарку, не куда-нибудь еще, — сказала мать.
— Ничего, будет у меня кое-что получше, погоди немного, жизнь у меня еще впереди, — убежденно ответила Ирма.
— Что ж, погодим, — смиренно сказала мать. — Чем же ты собираешься заняться дома?
— Здесь заниматься нечем, — ответила Ирма. — Вообще летом нечем заниматься, надо осени подождать и — в город.
— Значит, ты думаешь все лето сидеть сложа руки? — с недоумением спросила мать.
— А ты что ж думаешь? — спросила Ирма. — Неужели опять на поденку к Кальму наниматься?
— К Кальму или к кому еще, я не знаю, — говорила мать, — только, упаси боже, неужто ты самые погожие дни хочешь без дела проболтаться? Да и на что же ты осенью в город поедешь, если летом ничего не заработаешь? Угол-то тебе тетя даст, а на еду и тряпки все ж сама должна заработать.
Слова эти словно вернули Ирму на землю. Перед глазами ее возникли далекие купы облаков, на которые она глядела недавно с щемящей болью в сердце. И она задумалась, почему эти облака порой отзываются такой болью в ее душе. Но сказать об этом себе или кому-то она не могла. Она только чувствовала, что знает теперь, догадывается, по крайней мере, почему в сердце рождается сладкая боль, когда небо голубое и по ту сторону лесов и полей, болот и трясин стоят как бы в вечном покое одинокие облака.