Хранить вечно. Книга вторая
Шрифт:
Глава тридцать вторая
КАМЕРА № 96
Меня привели на второй этаж старого корпуса в широкий коридор: по одну сторону в светлой стене - неглубокие ниши и темно-зеленые двери камер, одноглазые, квадратноротые; по другую - большие окна, забранные нечастыми светло-серыми решетками. За ними виднелась густая листва деревьев - живая, дышащая зелень прямо против мертвенной зелености железных дверей. Утро было сире-нево-розовое, суетливо щебетали птицы. Коридорный надзиратель завел меня в темную дежурку, выдал ватный матрац, алюминиевую миску, такую же кружку и ложку.
– В камеру идите тихо и лягайте, где свободно. До подъема еще три часа.
Камера 96. Большая, двухсводчатая, схваченная посередине плоскими выступами. Стены выгибались высоким потолком, наверху две лампочки утоплены и зарешечены. Они горели и ночью, ведь в камере должно быть всегда светло, чтоб все видно. Два окна, темные решетки за ними намордники - щиты под углом, но не слишком острым, видны большие полосы рассветного неба… Слева от двери - темно-рыжая параша. По обеим сторонам - нары, деревянные щиты на стальных рамах, лигиматорах. Арестантов не так уж много - чуть больше двадцати. Кое-где в нарах узкие проходы, щиты раздвинуты; все лежат на матрацах. Посредине впритык три стола. На них книги, шахматные доски.
На третьем месте от окна я увидел пустой щит - повезло, не у параши, где обычно приходится начинать новичку в переполненной камере.
Я лег на матрац, укрылся бушлатом, из окна тянуло холодком, послушал щебет, суливший добрые вести, и блаженно уснул.
Подъем! В кормушке голос надзирателя называет четыре фамилии - это дежурные. На оправку! Двое дежурных подхватывают парашу. Другие два будут раздавать пищу, командовать уборкой. В коридоре строимся по двое; «руки назад!» У двери в уборную надзиратель раздает листки, нарезанные из газет и старых книг. Пока все не управятся с оправкой и умыванием, проходит минут двадцать. В этой камере - все подследственные, а я, хотя еще и не осужден, уже побывал в лагере. Меня начали расспрашивать еще в камере, продолжают в уборной. Расспрашивают о пайках, режиме, нормах, какая больница, как с перепиской. И, конечно, что слыхать об амнистии, правда ли, что ожидают манифеста? Помилование будет тем, кто воевал, или только тем, кто раненые?
Широкоплечий, широколицый хромой летчик Алексей. Его тяжелый самолет, тихоход ТБ-3, подбили еще в начале войны. Он раненый попал в плен, едва подлечился - убежал из вагона в Восточной Пруссии; несколько пленных летчиков и танкистов разобрали пол в товарном вагоне и по одному вывалились на рельсы. Через северную Польшу они добрались до Белоруссии к партизанам. До зимы он воевал на лесных дорогах, командовал партизанским взводом, потом все же перешел через фронт и вернулся в свою часть. Летал уже на штурмовике; осенью 42-го года опять подбили над немецкими тылами. Он успел отбомбиться, дотянул горящий самолет через передовую и посадил у своих; долго лежал в госпитале, стал хромым - перебитая голень плохо срасталась. Демобилизовываться не хотел, и его оставили в этой же эскадрилье на инженерной должности. Он женился на летчице из женского полка. У них родилась дочь. Но и жена осталась в строю. После «декрета» опять летала. В 1944 году он поехал с фронта в командировку выколачивать приборы. В Москве на вокзале его арестовали у транзитной кассы. Следователь сказал, что его жена улетела к немцам и, значит, это он ее послал, значит, он вернулся из плена по заданию. Следователь назвал его фашистом. Он ударил следователя стулом, разбил в кровь голову. Связали. Побили. Двадцать суток продержали в карцере. На раненой ноге открылся свищ.
Он объявил голодовку. Кормили насильно через нос. Но больше не допрашивали. К августу 46-го года он был уже два года под следствием, из них - полтора без допросов. Держался он спокойно и вовсе не подавленно. Говорил тихим, но уверенным, властным баском; двигался молодцевато, хотя хромал. В каждом движении ощущалась та упругая, мужественно-изящная сила, которая отличает настоящих спортсменов и настоящих строевиков.
– Силы беречь надо, от баланды калорий немного… Передач не разрешают. Раньше получал от тещи. Но после того как стукнул мерзавца - уже ни единой… Каждый месяц пишу заявления. Тут раз в месяц выдают листок бумаги под заявление или жалобу, но чтоб в тот же день сдать обратно, хоть чистым, хоть запачканным. Я пишу все одно и то же: прошу закончить следствие, прошу разрешить передачи. Получаю ответ раз в три месяца. Дело за военным прокурором МВО - и все. Значит, надо беречь силы, даже трепаться много не следует. Тоже расход калорий и нервной энергии.
Большую часть дня он лежал. Днем полагалось подкатывать матрацы к стенке и разрешалось только сидеть на щитах и на скамьях, но Алексей был старожилом, к тому же больным - свищ в ноге. Надзиратели ему даже замечаний не делали. Когда я стал получать передачи, то, разумеется, делился в первую очередь с ним. Сблизили нас некоторые общие воспоминания и даже общие знакомые. Алексей был воспитанником Харьковской коммуны им. Дзержинского времен Макаренко, учился вместе с ребятами, которых я потом знал в Харьковском университете.
Он оставался в Бутырках еще и весной 1947-го года, (я встречал его недавних сокамерников). В начале 60-х годов я прочитал в «Известиях» очерк о герое-летчике, в котором узнал Алексея. В ту пору еще писали о репрессированных героях. Судя по очерку, он жил на пенсии и «активно участвовал в общественной жизни, в работе ДОСААФ».
В камере было еще два Алексея.
Алексей Михайлович Ж., дюжий молодцеватый казак, в рыжеватой раздвоенной бороде ни сединки, только лоб начала поднимать светлая плешь, до войны был бухгалтером банка в Ростове и членом партии. Осенью 1941-го года, когда немцы в первый раз заняли Ростов, он оставался в городе по заданию НКВД, но как-то так получилось, что потерял все связи, был арестован и, чтоб избежать петли и не помирать с голоду, «пошел в казаки» и оказался в штабе Краснова. О Краснове говорил с симпатией.
– Добрый старик был, мечтательный, верующий, конечно, идеология у него - уж тут ничего не скажешь - отсталая, казачья, старого образца: за веру, царя, отечество… Но так с людьми справедливый был и, можно сказать, лично - вполне искренний, великодушный человек. Не то что Шкуро, тот был хам, пьяница, вообще дурак и перед немцами холуй. А Петр Николаевич - это Краснов, значит - критиковал немцев, спорил с ними, даже в глаза с этим Панквицем, который командовал первой дивизией. Петр Николаевич хотел свою особую казачью политику вести. Я от него ездил к Власову и к гетману Скоропад-скому, связь устанавливал. Договориться хотели. Ни до чего определенного не договорились. Скоропадский уже тогда совсем одряхлел, но за свои принципы держался, хотел, чтоб только его признавали законным гетманом всей Украины и чтоб никаких там Бендер и тому подобное… А у Бендеры куда больше авторитета было, а силы и подавно. Мы так считали, у него не меньше сотни тысяч активных штыков; хотя и по лесам, по селам, но организованные. А у гетмана только несколько десятков стариков. Зато, правда, средства большие - миллионы в разных банках… Но с Бендерой мы не могли связываться. Он ведь против немцев пошел. А Власов хотел обе наши казачьи дивизии просто включить в свою армию, чтоб единое командование-Краснов, тот, может быть, и согласился бы, только чтоб, конечно, признали казачью автономию. Но Шкуро ни в какую, он кричал, что Власов - большевик, что он его советское генеральство не желает признавать, не хочет ему подчиняться. Ну и еще всякое такое. Шкуро боялся, что Власов над финансами контроль возьмет. И тогда он, Шкуро, совсем ни при чем окажется. Немцы тоже этого не хотели. Им ни к чему было, чтоб все русские части, и казачьи и украинские, объединялись, это уже не по их политике выходило.
От Алексея Михайловича я впервые услышал о том, как Краснов, Шкуро и все «немецкие казаки» были возвращены на Родину.
В последние месяцы войны большая часть казаков находилась в Югославии; военных действий они почти не вели, главным образом выменивали оружие на харчи и сливовицу - торговали с четниками и с усташами и с титовскими партизанами. Когда исход войны стал очевиден, казаки отошли в Северную Италию. Там они добровольно сдались англичанам. После чего их, не разоружая, разместили в небольшом городке в Западной Австрии.
Шла обычная казарменная жизнь: выставлялись караулы, чистили лошадей и оружие. Только не вели военных занятий. Краснов и Шкуро просили английских офицеров передать своему правительству, что казачьи части готовы служить в британской армии, охотно будут воевать против японцев, могут нести гарнизонную службу и выполнять строительные работы в Индии или в Африке… Так продолжалось два месяца. Потом им сказали, что британское командование приглашает всех офицеров на совещание в соседний городок. Краснову, Шкуро и Панквицу подали легковые машины, для прочих офицеров - несколько автобусов. Когда выехали на шоссе, в колонну - как бы случайно - включились несколько грузовиков и бронетранспортеров с английскими солдатами, мотоциклисты-пулеметчики, два броневика. Так они и подкатили прямо к лагерю. Англичане сворачивали у ворот, солдаты залегли с пулеметами у проволоки, а машины с казачьими офицерами вкатились на лагерный плац.
Английский капитан через переводчика объявил:
– По соглашению с союзным советским правительством британское командование решило интернировать казаков, служивших немцам. Для генералов предназначен вон тот домик, для всех остальных - вот эти бараки. Прошу немедленно сдать оружие…
Тут начался крик, мат, но Краснов сказал: «Господа, прошу подчиняться, на все воля божья, мы обмануты, но будем вести себя достойно…» Трое сразу же застрелились. А остальные стали сдавать пистолеты, шашки, кинжалы. Английские солдаты уносили оружие кучами в плащ-палатках. Всех пересчитали, записали. Вечером дали ужин - хорошее мясо, сладкий пудинг, даже виски. Потом кино показывали. Мы стали соображать. Говорили, поживем так, потом, наверное, поодиночке будем вербоваться в колонии, в иностранный легион или на работу. Возвращаться на родину, прямо скажу, никто не располагал. Большинство у нас были пленные; стариков мало - Краснов, Шкуро - раз-два и обчелся; старые эмигранты не хотели немцам служить. У них этот их старый патриотизм был все-таки еще силен. В наши части, да и к Власову шли сплошь подсоветские, так нас называли. Мы-то хорошо знали, что нас дома ждет. Ежовщину никто не забыл; а тут ведь и вправду вина перед государством, особенно у казаков. Нас еще с гражданской войны считали за контру. И в коллективизацию, и в 37-м году сколько шкур драли. Правда, лампасы разрешили и ансамбль песни-пляски. Лампасы были, ансамбль был, но жизни все-таки не было. А Краснов немцев всегда уважал. Не Гитлера, нет, а вообще Германию. Гитлер ему совсем не нравился, но только он верил, что его после войны или еще до конца войны скинут генералы и офицеры старой школы. Когда у них там заговор был летом 1944 года - он очень надеялся и жалел, что не вышло. Этот граф Штауфенберг, который тогда бомбу под Гитлера сунул, он ведь и с Власовым, и с Красновым водил знакомство, очень помогал в организации наших войск. Он был из тех немцев, которые надеялись, что после войны все по-другому будет и в Германии, и в России и тогда исполнится мечта Бисмарка - будет союз русских и германцев. И Краснов так же мечтал. Скажу по совести, это неправильно, когда говорят, что он хотел воевать против России и казаков немцам продал. Про Шкуро так можно сказать, тот действительно был вовсе без стыда и чести, а Павел Николаевич - он по-другому надеялся… И когда англичане нас в лагерь свезли, он приказал не сопротивляться, оружие сдать…