Хронография
Шрифт:
LXXII. Так перестроился характер царя, и кончился второй период времени. С этого момента начался третий. Царь страстно увлекался охотой, любил связанные с нею опасности и был прекрасным ловцом. Исаак легко скакал на коне, криками и улюлюканьем заставлял собаку нестись, как на крыльях, настигал зайца на бегу, случалось, хватал его прямо руками, но и копье не метал мимо цели. Еще больше увлекался он журавлиной охотой, не упускал в небе пернатого племени и доставал птиц даже из поднебесья. И удовольствие тогда воистину сливалось с чудом. Чудо оттого, что такую большую птицу, орудующую ногами, как копьями, и уже скрывшуюся в облаках, настигала много меньшая. Удовольствие же доставляло падение журавля: он падал в предсмертном танце, переворачиваясь то вниз головой, то вверх брюхом.
LXXIII. Наслаждаясь обоими видами охоты и не желая истощать своих огороженных угодий, царь иногда отправлялся поохотиться на просторе, где уже ничто не препятствовало ни бегу, ни полету. Пристанищем ему служила царская усадьба перед городом [68] на берегу моря, которой остался бы доволен любой охотник, только не этот царь. Встав рано утром, он охотился до позднего вечера. Не раз метал он копье в медведей и кабанов, постоянно держал руку поднятой, а потому и ударила его в бок струя холодного ветра. В тот момент он почти не ощутил удара, но на следующий день уже бросила его в озноб горячка [69] .
68
Вблизи Онаратополиса, на азиатском берегу Пропонтиды.
69
В истории Продолжателя Скилицы содержится фантастический рассказ об обстоятельствах смерти Исаака. Во время охоты царь погнался за кабаном, который, добежав до моря, скрылся в волнах. Исаак же был поражен «сверканием молнии» и замертво рухнул с коня (Продолжатель Скилицы, 108).
Болезнь царя
LXXIV. Когда я, ни о чем не подозревая, отправился навестить царя и оказать ему должное уважение, Исаак встретил меня уже на ложе. Его окружала многочисленная стража, присутствовал там и лучший из служителей Асклепия. Царь меня приветствовал ласково взглянул и, протянув руку для измерения пульса, сказал: «Ты пришел как раз вовремя» (Исаак знал о моем знакомстве с искусством врачевания). Я понял, что это за болезнь, но сразу не высказал своего суждения, а, обратившись к врачу, спросил: «А ты как думаешь, что это за лихорадка?» На это он громким голосом, чтобы мог услышать и царь, ответил: «Однодневка, но ничего не будет удивительного, если она не пройдет в тот же день, – есть такая разновидность, хоть это и противоречит названию». «Не могу согласиться с твоим мнением, – возразил я, – биение артерии говорит мне о трехдневном периоде, но пусть твоя додонская чаша окажется правой, а мой треножник солжет, может быть, он и впрямь солжет, ибо не достает мне искусства для предсказаний» [70] .
70
Трехдневный период, по способу исчисления древних врачей, характерен для малярии (приступы повторяются через день). Таким образом, Пселл предполагает малярию, которую в Византии лечить не умели и которая считалась тяжелым заболеванием. Императорский же медик предполагает обыкновенную (однодневную) лихорадку. Додонская чаша и треножник в данном контексте – синонимы оракулов. В Додоне, в храме Зевса в Эпире жрецы предсказывали будущие по характеру звучания медной чаши. В Дельфах на золотом треножнике восседала прорицательница – Пифия.
LXXV. Наступил третий день, болезнь непрерывно длилась уже больше положенного ей срока и свидетельствовала об искусстве врача и моей ошибке. Царю готовили легкую пищу, но не успевал он к ней прикоснуться, как лихорадка пламенем охватывала его нутро. Про Катона рассказывают, что он во время лихорадки или другого недуга оставался недвижно лежать в одной позе, пока не кончался приступ и не проходила болезнь. Исаак, напротив, все время ворочался и менял положение тела, он тяжело дышал, и природа не давала ему никакой передышки. Но как только он немного пришел в себя, то сразу же вспомнил о возвращении во дворец.
LXXVI. И тогда Исаак немедленно поднялся на борт царской триеры и отправился во Влахерны [71] , а прибыв во дворец, почувствовал себя лучше и, радуясь выздоровлению, начал оживленно разговаривать и шутил больше обычного. Нас он задержал до вечера, рассказывая о старых временах и об остроумных изречениях покойного императора Василия, сына Романа.
LXXVII , После захода солнца он отпустил нас и сам отправился спать. Я вышел из дворца в радостном настроении, полный сладостных надежд на выздоровление императора. Рано утром я снова отправился во дворец, но уже перед входом меня напугал какой-то человек, сообщивший, что у царя боли в боку, что он тяжело дышит и с трудом вбирает в себя воздух. Взволнованный этим известием, я бесшумно вошел в покой, где он лежал, и остановился в смущении. Исаак тут же протянул мне руку и как бы спрашивал меня глазами, не очень ли он плох и не близок ли его конец. Не успел я пальцами дотронуться до его кисти, как первый из врачей (нет необходимости называть его по имени) сказал: «Можешь не исследовать артерию, ее биение мне понятно, оно прерывисто и неровно. Один раз ударяет по пальцу сильно, другой раз слабо, первый удар соответствует третьему, второй четвертому и так далее – они чередуются, как зубья у железной пилы».
71
Влахерны – район в северо-западной части города, непосредственно прилегающий к городской стене. Там был расположен Влахернский дворец, который с конца XI в. начал превращаться в главную резиденцию царей.
LXXVIII. Не обращая внимания на его слова, я исследовал движение артерии при каждом ударе и не нашел, чтобы пульс походил на пилу. Был он, однако, вялым и напоминал шаг человека не слабого, но скорее закованного в цепи, которые стесняют его движение. Болезнь была тогда в самом разгаре, и это почти всех ввело в заблуждение, многие даже уже начали сомневаться, сумеет ли царь выжить.
LXXIX. Во дворце поднялась суматоха, и вокруг ложа самодержца собрались царица (истинное чудо среди женщин, непревзойденная по знатности рода, несравненная по высшей добродетели), их дочь, как и ее царственные родители, красивая, хотя до времени постригшаяся, но сохранившая красоту и после пострижения, с волосами янтарными и огненными, своим новым обличьем обоих родителей вознесшая, а помимо женщин, брат и племянник самодержца [72] . Они произносили слова прощания, проливали слезы расставания и уговаривали Исаака немедленно отправиться в Большой дворец и отдать там необходимые распоряжения, чтобы не лишить родню свою, разделявшую с ним его страдания, блага царской жизни. Он уже приготовился туда идти, как весьма кстати явился иерарх храма Божьей мудрости [73] , чтобы дать Исааку добрые советы и укрепить его дух своими речами.
72
Пселл перечисляет членов семьи Исаака Комнина: жену, дочь Марию, брата Иоанн» и племянника (сына сестры Исаака) Феодора Докиана.
73
Т. е. патриарх Константин Лихуд.
LXXX. Решившись перебраться в Большой дворец, царь не потерял присущего ему мужества, вышел из покоев, ни на кого не опираясь, но был он подобен высоковолосому [74] кипарису, раскачиваемому порывами ветра: при ходьбе сгибался и все-таки шел, не держась ни за что, и передвигался без чужой помощи. Так и взобрался он на коня, но как проделал это путешествие, я не знаю, так как торопился другой дорогой прибыть во дворец до него. Это мне, однако, не удалось, и царя застал я в великом волнении и полном отчаянии; его окружили родичи, рыдавшие и готовые, если возможно, расстаться с жизнью вместе с ним. Зачинала плач царица, матери вторила дочь, испускавшая в ответ еще более горестные вопли.
74
Пселл употребляет гомеровский эпитет.
LXXXI. Так они горевали. Царь же, задумавшись о предстоящем переселении в лучший мир, пожелал постричься. Царица, не зная, что это желание возникло у самого Исаака, гораздо больше винила за такое решение всех нас, а когда увидела меня, молвила: «Нечего сказать, помог же ты нам своим советом, философ, неплохо ты нас отблагодарил, задумав обратить самодержца к монашеской жизни».
LXXXII. Я поклялся, что у меня и в мыслях не было ничего подобного, а потом спросил и лежащего, откуда возникло у него такое желание. На это он ответил (передаю его слова): «Она по женскому обычаю нс дает мне выполнить мое благое намерение, а винит в нем кого угодно, только не меня». – «Верь мне, – сказала царица, – если только ты выздоровеешь (а это мое заветное и страстное желание) я взвалю на свои плечи все твои прегрешения, а если нет... я сама буду заступницей за все твои грехи перед судьей и господом. Твои деяния останутся без возмездия, а меня пусть пожрут черви, покроет черная тьма и сожжет палящее пламя. И тебе не жаль бросить нас, одиноких? С какой душой покидаешь ты дворец, обрекая меня на несчастное вдовство, а дочь на горькое сиротство? Но не только это, нас ждет участь еще более страшная. Не ведающие милосердия руки отправят нас в далекое изгнание, а может быть, уготовят судьбу куда более тяжкую, и не знающий сострадания муж крови будет взирать на самых дорогих тебе. Будешь ты жить в новом своем обличье или почиешь во благе, наша жизнь станет горше смерти».
LXXXIII. Так говорила царица, но не сумела убедить Исаака. В конце концов, отчаявшись заставить его переменить решение, она сказала: «Назначь хотя бы преемником своей власти человека благомысленного и преданного, чтобы он и к тебе при твоей жизни сохранил уважение, и мне был вместо сына». Эти слова взбодрили царя, и он тут же велел привести к себе Дуку Константина, славного отпрыска древнего рода, который тот сам возводил к знаменитым Дукам – я имею в виду Андроника и Константина, чье мужество и ум не раз описаны в исторических сочинениях, да и преемниками их Константин мог гордиться ничуть не меньше [75] .
75
Пселл возводит род Дук к историческим персонажам начала Х в., послужившим прототипами героев известной византийской поэмы о Дигенисе Акрите. Однако прямая генеалогическая связь Константина X с этими Дуками весьма сомнительна.
LXXXIV. Одного этого было достаточно для его славы. Однако взявшийся писать о Константине не погрешил бы против истины, назвав его еще и Ахиллом. Как древний герой, имевший великих предков, деда Эака, по мифу – сына Зевса, отца Пелея, которого превозносящие его эллинские сочинения называют мужем морской богини Фетиды, затмил своими деяниями славу отцов, так что не предки составили честь Ахиллу, а скорее сами были прославлены сыном, так и Константин Дука, которого мое повествование готово уже возвести на царский престол, был знаменит древним родом, но еще больше своей природой и собственным выбором.
LXXXV. Но повременим пока с описанием его правления. Царственным нравом и славным родом он еще в частной жизни мог поспорить с лучшими из императоров, но более всего заботился Константин о том, чтобы жить благопристойно, не докучать соседям, ни перед кем не заноситься и смиренно подчиняться царям; Константин не хотел, чтобы люди судили о нем по его сиянию, и потому, подобно солнцу, прятался в облаках.
LXXXVI. Я говорю об этом не с чужих слов, а убедившись во всем своим умом и своими чувствами. Пусть сам он гордится многими и прекрасными подвигами, с меня же достаточно и того, что такой муж, каким казался и каким был Константин, то ли потому, что ума во мне нашел больше, чем в остальных, то ли нравом моим был пленен, во всяком случае, на других почти и нс смотрел, а меня отличал и любил так нежно, что жить не мог без моих речей и моей души, и доверял мне все самое заветное.