Художник в ушедшей России
Шрифт:
Ах, как мне известна эта сдержанная робость, это опасливое недоумение, которое можно читать в глазах боящихся, не имеющих своего мнения и дожидающихся этой точки опоры и санкции видного критика, первой газетной рецензии; после этого открывается шлюз плотины и льется поток слов в гостиных за светским чаем. Всегда все то же обычное явление при выходе из театра после премьеры, на вернисаже выставки, после дебюта на концерте: "Ну, что? Ну, как? Что скажете?" - "Очень хорошо!" - "Правда? Неправда ли? я тоже нахожу!.." "Плохо!" - "Да, мне тоже показалось неважно, хотя, как вам сказать, все-таки что-то есть..." (Это если спрашивающий не совсем сдается, расходясь во мнении). Все это робко, сдержанно, словно с боязнью слишком зайти вперед. Появилась газета, разбор в фельетоне - путь открыт, точка опоры найдена.
В то время, когда громоздились всё выше и выше кирпичные массы строющегося моего дома, с их дырками окон и пастями дверей и ворот, с их балками, лесами, ходами и проходами, казавшимися в сумерках некими тюрьмами любимого моего Пиранези, жизнь наша текла рядом, в старинном доме Князевой, как тихая река, с радостными отражениями всего, рядом происходившего, красивого, интересного, любопытного в милой Москве. Мы изучали выставки, где встречались с художественным миром, но самые большие радости доставляла все же в Москве чудная опера, с исключительно художественной постановкой и такими голосами, как ни с одним тенором несравнимый Собинов, Нежданова, уж не говоря о Шаляпине.
В то время моя личная работа, живопись, сильно перебивалась всепоглащающим интересом и другого рода работой, ставшей весьма интенсивной, когда началась отделка моего особняка на верхнем этаже (в шутку называемого милейшей В. Вульф "Валхаллой"). Работа с Тамановым и его помощниками-художниками из Петербурга (скульпурные работы были поручены брату Евгения Лансерэ архитектору-скульптору) была очень увлекательна и оставила на всю жизнь самое приятное воспоминание. Это были культурные, чуткие, все понимающие с полуслова и увлеченные делом работники. Доверившись им, я все же исходил из убеждения, что только тогда отстроенное жилище может стать родным, близким сердцу и со-природной обитателю рамкой жизни (что так важно, когда обитатель чувствует моральное значение для него, для его внутренней жизни, для ее настроенности, для своих ощущений этой рамки), когда заказчик, одновременно с архитектором, вносит свои идеи, свои чувства, точно формулируя свои требования и все подчиняя своему личному вкусу, если он в него сам верит и на него опирается и руководствуется своими личными определенными потребностями, облюбовывая и обдумывая каждую деталь. Так как имелось в виду создание произведения искусства, то и потребности и предъявляемые требования были в данном случае повышенными.
Потому дома и дворцы, выстраиваемые "на заказ", без личной интимной связи в работе заказчика и архитектора, без вкладывания первым своей души в работу, всегда грозят быть бездушными, чуждыми, несмотря на их художественную, архитектурную ценность. Мне кажется, что люди должны себя чувствовать растерянными, до известной степени несчастными, когда они должны поселиться в доме, исполненном "на веру" для них архитектором, говорящим им:
"Теперь готово - пожалуйте!" Такие постройки воздвигались при мне в Москве для именитого купечества, вынужденного жить, думается, вопреки своим потребностям, словно среди некоей театральной декорации, в Португальском (особняк Морозова на Воздвиженке), Английском дворце или палаццо Палладио.
В малейших подробностях разрабатывались планы, рисунки, орнаменты, отделка стен с позолоченными стильными орнаментами и барельефами особняка. Одновременно вылепливались орнаменты, скульптуры, капители колонн, барельефы и орнаменты карнизов для уже законченного вчерне фасада.
Эта была самая захватывающая стадия работ. Таманов мастерски справлялся и это я вменяю ему в огромную заслугу - с пропорциями комнат особняка, имевших разную высоту, в зависимости от площади, начиная с огромной высоты, высоты 9 аршин - двух этажей, и кончая сниженными потолками некоторых уютных жилых комнат.
Все эти расчеты, весьма сложные, открывали мне глаза на те таинственные законы архитектуры, которые делают ее родной сестрой музыки и картины, подчиненных тем же законам гармонической композиции, являющихся такой же "стройкой", где пропорция радует, когда она найдена, и малейшая диспропорция коробит.
Архитектуру я любил не менее живописи, а в то время, когда на ней сосредоточены были мои мысли, и когда мне посчастливилось войти во все ее тайны и вкусить ее чары, мне даже казалось, что я ее люблю даже больше. Какой-то из архитекторов, видя мой интерес и, как он выразился, "чутье" к архитектуре, сказал мне: "Из вас бы вышел хороший архитектор". Эти слова запомнились. Работая с Тамановым, иногда и впрямь жалел, что после университета не стал изучать архитектуру и не предался ей. Вечная логика, целесообразность, конструктивность и живописная орнаментальность, не меньшее, чем в картине, поле для фантазии, и полнота достижений при оперировании тремя измерениями дают в этом искусстве какое-то особое удовлетворение, а чувство мощи, монументально воздвигнутого из мощного материала (всегда завидуешь мрамору и камню в Италии) здания дает чувство героическое, величайший созидательный пафос. Не к чему так не применим термин "созидание". До известной степени, нечто похожее должен испытывать крупный вождь государственный деятель, сооружающий государственное здание, от основы до деталей, разрабатывающий его конструкцию. К сожалению, как нас учит история, человеческий материал ; основы и стены такого здания не из гранита.
Что должны были переживать люди, когда строился Анкорский храм, столь меня пленивший своей духовной, величавой утонченной красотой, в точной копии (части его) на колониальной выставке в Париже. Что это было за поистине божественное творчество, обслуживавшее нам столь чуждую и жуткую религию, какое было счастье воздвигать это чудо, с его мистическим содержанием и идеей, с незнавшей предела фантастикой форм и орнаментов, среди тропической природы! Не даром мой старый парижский приятель Виктор Голубев, влюбленный в Восток, посвятил себя, после его роскошной жизни в Париже, служению этому храму сокровищу архитектуры, освободив его из удушливо-разрушительных тисков лиан и любовно залечивая раны, нанесенные веками этому памятнику мирового значения. Каждое его письмо оттуда дышало чувством радостного удовлетворения от избранного им служения искусству, вдали от европейских сует и треволнений.
Что представлял собой мой московский дом, в сравнении с подобным памятником! И все же, и творение его, и завершение, в столь иных масштабах и при столь ином задании, - дали мне чувство той радости, то увлечение и удовлетворение, которые неотъемлемы от всякого художественно архитектурного произведения - малого и великого, любого порядка, любого назначения.
К этому времени относится одно из самых значительных и глубоких впечатлений из всех мной в жизни полученных от контакта со столь многими художниками, впечатление, мной хранимое в памяти, как знаменательный момент жизни, когда она озарилась сближением с Врубелем.
Врубель принадлежал к той плеяде художников мирового масштаба, которые могут почитаться гениальными и вдохновенными; вдохновенными не в смысле обычном, так как каждый крупный и даже средний художник, в большей или меньшей степени, причастен к подлинному вдохновению, более или менее сильному и глубокому.
Вдохновенность Врубеля была высшего порядка, и ныне во всем художественном мире, отсутствующего. Ее надо понимать в смысле приобщения в творчестве к неким высшим духовным, мировым началам, вечным, потусторонним, божественным откровениям.
Все творчество Врубеля протекало под особым знаком и отмечено было особой, не всем понятной печатью. Отсюда огромная амплитуда колебаний в его оценках от полного недоумения, испуга, отрицания до углубленного восторга и культа.
"Не понимаю ничего! Бог знает что! Разве это искусство!" - говорил собственник галереи П. Третьяков. "Декадентство, психопатия, галлюцинация!" слышались возгласы мнящих себя - и не без основания - ценителями, и вдруг словно прозрение: "Гениально странно, но велико, значительно, необыкновенно талантливо, огромное мастерство!.."
Так отнесся И. С. Остроухов: не признавал и вдруг стал набрасываться, покупать.
Чуящие в нем большой талант, боялись баловать, и ставили на него, как на биржевую бумагу. "Это было в то время, когда я Врубеля в рублях держал..." выразился один крупный меценат из купцов; горделиво его осаживали, чтобы понимал свое место, и в Киеве, во время работ во Владимирском соборе, маститые его конкуренты (Сведомский, Каторбинский и "великий" Васнецов). Отчасти, но все же отчасти только, признавал его Прахов, постольку, поскольку, иначе как объяснить себе, что при сотрудничестве в росписи этого собора таких несоизмеримых величин, как Врубель и другие участники, самая ответственная работа была дана посредственностям, гениальные проекты Врубеля забракованы и ему поручена была лишь орнаментальная роспись, то есть была дана самая скромная роль.