Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

2008

Возле площади, на полянке, догорали, коптили танки, догорали хэбэ, портянки, и валялись, как после пьянки, пацаны короткой войны, никому уже не нужны, ничему уже не верны, невернувшиеся сыны. Их безумные встретят мамки, их затянут в черные рамки, их опустят в сырые ямки возле площади, на полянке. И от площади той до этой будут зимы ходить и лета, будет холодно и нагрето. И забыто. Что кто-то где-то... 

ТО ДА СЁ

БАЛАГУР

Хо-о-о, да ты, Мишка, смеесся надо мной! Ну како оно на хрен теперь здоровье! Оно теперь, Мишка, тако здоровье, что дыши, не дыши — один хрен, на живого-то не похож. Я ить, Мишка, знашь, каких годов-то? Хо-о-о... Наклонись, чо скажу. Старый я, Мишк. Мамонта — вот как тебя видел... Да чо ж я врать-то те буду! Хо! Я, Мишк, из дудки не стреляю, кошку не запрягаю и против ветра не вру. Говорю мамонта, значит, мамонта. Настояшшего. С рогами... А кто сказал «на лбу»? Конечно, во рту. Бивни, да! Полный рот, в три ряда, все коренные. Эти мамонты — это ж раньше обычное дело было. В стары-то времена. Ить они тут раньше такими кучами рыскали — хрен сошшиташь. Да и шшитать-то мы тогда не умели. Дикие ж были. Эти... практикантропы! Не умели шшитать. Ну, рази тока до двух. Когда охотились. Два раза ему в башню дубиной хряснешь — и все, готовенький. Тока шшупальцы по земле бьют. Хоботы, да, хоботы! Тока сиди да пельмени с его лепи. Здоровые с его пельмени-то получались! Скусныи-и-и... Бывало, от так с охоты придешь, в пешшеру-то постучисся, мамонта им в окошку покажешь — ох уж они и рады! Цельный месяц потом жарют, парют, пируют, дришшут... Благодать!.. А? Чего?.. Бабы? А как жа! Сам посуди — мамонта стрескали, у костра обогрелись, шкуры поскидали — так сразу ж видно, кто кому чего должен. Размножались, конечно. У нас все, кто не охотился, беременные ходили. Эх, Мишка, да кабы не мы тогда — хрен бы вам теперь, а не население! Впятером бы щас по лесам аукались. Кабы мы тогда сверх плана-то не рожали. Скорые-то помощи-то не ездили! Все сами. Одна рожат, друга складыват. Пацаны направо, девки налево. С утра ушел на охоту, вернулся — а там на кажну титьку уже их пятеро. Ребенков. Детских. Дров поколоть вышел, вернулся — ишо четыре! Одне пишшат, други прыгают, третти уже курить начали. А ить я же, Мишок, соплеменник-то не простой был. Вождь! У меня стока жен было — кольцы некуда одевать! Мамонтов не натаскаесся всех кормить. Как с охоты приду, как с ими со всеми враз отдохну, как они все враз родят — ужас! В смысле, благодать. В смысле, короче, без дела-то не сидели, людей родили, мамонтов извели, порох придумали, алфавит, брагу, компас, водку, бумагу, пиво, колесо и стакан... Как? Чего говоришь? Ты мне в тую уху-то говори. Котора больше... Да не, слышут-то одинаково, понимают по-разному. Эту я уху-то об лед приморозил... Почему пьяный? Трезвый. Кто ж тебе зимой на рыбалке пить будет! Это ж дело-то сурьезное — рыбу ловить. Динамитом. Ну, перед рыбалкой, конечно, выпили. Но мы ж тогда не знали, что рыбачить-то будем! Просто костерок развели погреться. На льду. Из яшшиков. Это на яшшике Серега первый-то прочитал, надпись-то эту. Первый и убежал. Там же тока с одной стороны написано, вот мы и не побегли. Чо, думаем, он бежит? А он, хрень такая, сам-то убег, а нам-то чо крикнул? «Ложись!» Мы и лёгли. Тут-то уж и я прочитал. «Ди-на-мит». Ха-на. Стелите гроб, я спать пришел. Кто играет с динамитом, тот домой придет убитым. Хха-га!.. А?.. Да полно! Да его там в яшшиках больше, чем леду в речке! Я ишо Сереге-то кривому — он тогда ишо прямой был — сказать-то ишо хотел: почто так-то, откуда ж стока взялось-то, пусты ж яшшики-т были! Это ж нас щас с троих мушкетеров семерых гномов сделает! Это ж ледоход пополам с рыбой будет! Это ж с каких яиц нам така радость вылупилась!.. О-о-ох, на хрена ж я так долго-то говорил?.. Время-то потерял. Хоть на карачках, а куда-нибудь бы отбег... Как оно, Мишечка ты мой, шваркнуло!.. Как оно хренануло!.. Как меня вверьх кармашкими-то подбросило — аж всего сплюшшило! Аж чуть форму содержаньем не замарал. Сосверху наземь обоими полушарьими звезданулся... Хо-о-о... Матерь Божия, на кого похожий я! Губы рваны, нос толченый, брюки насмерть промочены! Ножки гнуты, жопки пнуты, крылья в валенки обуты! На дворе трава, на траве дрова, на дровах бровями драная братва! Хха-га!.. А?.. Да не, сильно-то не покалечило. Так, из ненужного поотрывало кой-чо. Борода в основном погибла. Хороша борода была, новая. В смысле, длинная. От отца осталась. В смысле, у его така же была. В общем, Миня, с рыбалки я прямо в больницу и загремел. А врачи-то в отпуску все! А сестра-то не понимат ни хрена! Так и говорит: не понимаю, грит, ни хрена — то ли мертвый, то ли живой. Я говорю: дура, ежли б я мертвый был, рази же я бы тебя шшипал? И шшипаю. За мясо. Она в крык. А там у ей рядом в палате участковый лежал. Голый. Дружили они с им. Организьмами. Так прямо голый-то забегает и как свистнет мне! В свисток. Я аж с каталки выпал. На весы. Смотрю — шестьдесят четыре кило. А где, говорю, сволочи, ишо три?! И тут он мне сзади рукояткими-то своими ка-а-ак... Как? Ты громче-то говори. У меня ить тут в ухе-то... эта... как ее... да ну пуля в ухе застряла! С войны ишо... А ка-а-ак жа! Ххо-го-о! Конечно. Да ты ишо от такой от был, када я уже с финнами-т воевал. Во Вьетнаме. Да-а-а. У меня медалей знашь скока? Вот ежли все враз одену — земля не держит. Тока на лыжах, да. Мне ишо этот-то... кто.. Суворов! Михайла Кутузыч. Федералиссимус. Говорит: и откуда, грит, у вас, товарищ старший гусар, стока-то медалей? Всем же поровну начисляли! Ага. Ить мы же с им... с кем.. с Буденновым! Мы же с им на одной тачанке за пять лет четыре войны прошли! Значит, вот, две с немцами... одна с финнами... и одна с канадцами! На выезде. Ххо-о... Как, бывало, всей дружиной на лед-то выйдем, как на их глянем — так они со страху и провалются! Под лед. Вместе с клюшкими. А я ж им тогда ишо говорил: вот кто, говорю, из вас, стерьвы, с мячом к нам придет... с кожаным... тому по шайбе! Хха-га! Меня ихние вратари знашь как боялись! Я ж небритый играл. В немецкой каске. Поддатый. Боялись они меня. Помню, как-то за раз пять голов забил. Тоись все ихнее поголовье, како на лед вышло. Тока они драться — я клюшку выбросил и всех пятерых забил. Лбом. Чтоб не дрались... Ково?.. Как?.. Да ты с той стороны зайди, у меня в той ухе ваты меньше... Как зачем? Ну ты странный! Зачем... Ну ты же окны на зиму затыкашь?.. Ну! А я и окны, и ухи. Чтобы ни в те, ни в други не дуло. Чтоб сопливая простуда ни туда и ни оттуда! Хха-га!.. Ох, да ладно, пойду. Залялякался тут с тобой. С болтуном. Пора мне. У меня ж она в стайке некормленая стоит. Старуха-т моя... Ась?.. Да дверь, понимашь, заклинило, никак вылезти не могет. Я вот за Серегой пошел, кузнецом. А ты меня тут заболтал посередь дела! Артист... Прямо хоть прятайся от тебя. Все бы тебе у людей время отымать. Все шутки тебе. Ты вот сам-то соображашь, чего в телевизоре-то городишь? Прям иногда такую охренею несешь — мухи крошкими давятся! Ну, все. Счастливо тебе. Пойду. Ослобоню ее. А то, не дай бог, оскотинится там, с козой-то. На тот год приедешь — заходь. Рады будем. Давай, счастливо, ага. Стой! А то, может, пока моя взапертях, сегодня порадоваемся? У меня есть. Литра три. На кедровых орехах настаивал. Правда, с мышиными пополам... Не будешь? А ну и правильно, не кажный же день нам с тобой с крыльца падать... Как не падал? А с кем же мы упали-т? А, ну ладно, прошшевай покудова. До свидания, значит. С тобой. Мы ить с тобой скока теперь не увидимся? Полгода? Год?.. Ни хрена себе... Я грю, ни хрена себе, грохотает-то как! Слышишь? В дверь-то она стучит. Ну, конечно, скушно ж ей там с козой-то. О чем с ей говорить-то, с козой? О козлах, что ли? Пойду счас, Серегу-т приведу. Он здоровый, откроет. Ему это раз плюнуть, оглоеду... Да не, не надо, сами управимся, кака беда-то. Серегу позову. Х-ху-у, здоровый лось! Рубаха у его знашь кака? Вот ежли не застегивать — на твою машину как раз. Здоровый он у нас, Сергун. Спортсмен. На пианине одним пальцем четыре клавиши жмет. Ну, значит, прошшевай, Михаил... Да говорю тебе, сами справимся! Ишь — стучит-то тихо уже. Просто так уже, из чувства ритму. Ладно, пока. Доброго здоровья тебе. Чтоб оно там тебе успехов! Чтобы популярность карьеры положительная была. В смысле денег. На будущий год тебя ждем. Или прямо щас прям пошли... А?.. Как?.. Торописся? Ну-ну, иди-иди, говорун. Давай, ага. Слышь, чо, Мишк! Я ей щас скажу, что тебя встренул, дак она рада будет! Ей же там долго ишо сидеть. Пока Серегу найду. Мишк! Успеху тебе! Как ишо будешь — зайди! Обязательно. Ить мы чо... мы тебя это... очень. 

БЫЛ У МЕНЯ ДЕД

Да, деда вспомнил... Крутой у меня был дед. Особенный. Один сплошной шрам на ножках и с костылем. Неродной. Из родных дедов я лишь одного лишь один только раз видал. Суровый. Не матом не говорил никогда. По имени не называл меня сроду. «Шарлатан» — только так и звал почему-то. И трехлетнего, и двенадцатилетнего.

— Эй, шарлатан! Хули не ульи, на стенку не повесишь. Стакан-то, бля, где? Неси!

Я несу. Мне четыре года, я парнишка молодой и стеснительный. А дед в медалях весь, в орденах, в форме, в фуражке, в начищенных сапогах. Девятое мая? Шестьдесят восьмого? Наверно. Если и помню, то чужой памятью, бабкиной. Рассказывала. Как он мне по субботам стакан красного наливал. Несмышленышу. И на бабку цыкал, чтоб возражать не смела. Считал, бывший беспризорник, что это очень полезно. Как научился я от него матом говорить, думать и только лишь писать не мог в силу малого дошкольного возраста. Как на вокзале в Бийске, четырехлетний бандит, у такой же крохи-девочки мячик отобрал. Та — к матери за подмогой. Я — к такой-то матери с перебором и вывертом в четыре этажа их обеих. Аж весь вокзал покраснел. А бабка с испугу спряталась. И милицию вызвали. А она стояла за кассой и боялась признаться в родстве. А милиция, даром синяя, тоже вся покраснела. И кажется, бабка за это хулиганство штраф заплатила.

А дед... Он финскую прошел. И этим все сказано. Страшная война была, кто не слышал. А он еще Отечественную от двадцать второго до самого девятого проволок. Этой самой Отечественной первой степени орден, Боевого Красного орден, Звезды орден, еще какие-то, и медали, медали... А потом валенки у кого-то увел и пять лет на зоне протарахтел. А потом два раза раком болел. Губы. И вылечился. Элементарно. Только новым шрамом лицо перекосило, и всё. На Гитлера был очень похож. Та же челка, те же усы. Я как-то раз из огромного куска пластилина Гитлера-то взял и слепил. Без задней мысли. Со свастикой, в черной форме, фашистский фюрер. Бабка увидала — и в панику! Сломала, измяла тут же. Не дай господь, дед себя в фашистской форме увидит!

Дед... Доброты в нем было — как в березовом соке градусов. Котят не топил, а в землю живьем закапывал. Речка далеко, земля близко. Не работал в жизни ни часа, а книжек трудовых на свое имя две большие стопки имел. Заполненных. Пенсию получал мощнейшую, но денег никогда никому ни при каких условиях не давал, ни рубля, ни копья, ни пылинки не подарит, не займет, не отдаст и не потеряет. Пробки пивные не выбрасывал, а гвоздиком пробивал аккуратно и на веревочные связки во дворе вешал. Штук по сто. Одна связка, пятая, шестая, десятая...

Всегда с костылем ходил. Но не опираясь, а наперевес. Как с винтовкой. И этих костылей о всякий разный народ переломал множество. И требовал, год за годом, бумага за бумагой, от государства, чтобы оно выдало ему, фронтовику, орденоносцу, инвалиду второй группы, соответствующий автомобиль. А государство ему сказало: «Э нет... Знаем, зачем тебе автомобиль нужен. Чтобы людей давить». И не дало. А коляску инвалидную с ручным приводом — да на! Хотя нужна она ему была меньше, чем таракану институтский диплом. Он ведь, ежели догнать кого надо и в морду дать, несмотря на всю свою увечность — всегда догонит и даст. Лишь на меня и бабку руки никогда не поднял. Единственный только раз в великом гневе топор метнул. С порога через всю избу. В божничку. Напополам. Маленький был, не знаю, чем ему Бог-то не угодил.

Коляска... Огромная четырехколесная дура с рычагами, багажником и мной на мягком сиденье. Получили, перегоняем домой. Рычаги тугие, дед довольный, дорога в гору, мне восемь лет, путь неблизкий.

— Давай-давай, шарлатан! Токо так, бля! Токо пердячим паром! Нам отсюда до туда — ровно три моих муда!

Смеется. Это редкость. Обычно щерится вставной своей волчьей челюстью. Волчьими глазами даже на редиску, когда ест, смотрит.

Дед... Помочиться утром пошел, поскользнулся, промахнулся рукой-то по столу, а виском об угол — попал.

Дед... Злой, жестокий и жадный. В душу убитый и в тело много раз раненный.

Дед... Вот допишу сейчас, и пусть еще один малый памятник тебе будет. Ты не знал, а я твой внук был и есть. Коляску твою, в которую ты так и не сел ни разу, лет пять в стайке стояла, мы с бабкой после твоей смерти какой-то калеке отдали. Бабка жива была еще десять лет. Нет, двенадцать. Тебя жалела. И слова о тебе худого никогда не сказала. Я — тоже. 

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

Я — самый стойкий из родившихся ночью. Слева и справа от меня мерли и помирали, вытягивались и коченели, их уносили и уносили. Не получившись, они уходили туда, откуда пришли. Им не показывали игрушек и пеленали их с головой. Легкой дороги вам, братки! Крыльев вам ангельских, облаков пуховых желаю. Короткой дороги вам и яркого солнца на веки вечные...

А я — самый цепкий из тех, кто выжил. Я на няньку старую смотрю не мигая, и на лампочку смотрю не мигая, и чувствую, как зубы во рту растут и как руки друг друга находят, и как только жрать захочу — диким криком ору изо всех моих сил, и всегда диким криком орать буду, пока зубы и руки не вырастут.

А я самый безнадежный и синий был из тех, кого вынули. Из тех, кому не рад был никто. Из тех, на кого не надеялись. Помнишь меня, шестнадцатый, с плечиком покалеченным? Помните меня, девятый с десятым, близнецы, мальчик и девочка, пупсики красные, полтора килограмма на двоих? Берега вам пологого, братки. Яркого солнца на веки вечные...

А я... Я самый-самый буду за вас! Я руками, зубами, я криком диким, глазами белыми и ртом хватающим — останусь и выживу. И то место, которое я займу, — будет моим. Та погода, что стоит за окном, — будет моим. Не яркое и не вечное, но я чувствую его кожей — солнце!

Прощайте, братки... Когда мы увидимся, я расскажу вам то, что узнаю. Я покажу вам руками, и вы поймете. Я объясню на словах и не утаю ничего. Когда мы встретимся там, где нас нет.

Короткой дороги вам!.. И долгой дороги мне... 

ЕВРЕЙСКАЯ СТАРОСТЬ

Таки он наступил мне на ногу, я понимаю, он не специально, а может, не понимаю, и он специально, а может, это я сунул под его ногу свою, впрочем, мне не больно, просто обидно, но совсем не больно, лично мне не больно, больно моей ноге, хорошо, что их две и второй не больно, то есть больно, но не потому что наступили, нет-нет, а потому что наступили годы, когда уже больно все, и даже просто стоять, и просто думать, и тем более думать стоя, и думать кто я, что я и зачем я в этом трамвае, куда я в этом трамвае и куда этот трамвай со мною внутри, наверно, надо было пешком, да-да, не ползком, червячком вдоль путей, а пешком, молчком, костыляющим старичком поперек дорог, мне ведь некуда торопиться, мне ведь уже, с какой стороны ни глянь, шестьдесят шесть, и скоро будет, как ни верти, шестьдесят девять, а потом снова ноль, и меня свалят к тем, кому уже не больно и не обидно, кого потеряли все, но не ищет никто, потому что все они тут, хотя все уже давно там, где играют на арфах и смотрят сверху, как мы едем зайцами неизвестно куда со скоростью двадцать четыре часовых оборота в день, и в ночь, и сутки через трое без выходных, без отпуска и без какой-либо перспективы роста, и веса, и здоровья вообще, и в особенности в старости, в частности, и все это вместе называется жизнь, которую мы смерть как любим, и не хотим, чтоб кончалась, даже когда не можем продлить, и поэтому плачем, когда нам говорят — рак, и называем врача овном, и хватаемся за любую соломинку, лишь бы допить мутные остатки на дне, и готовы сдохнуть, лишь бы не умереть, ведь там неизвестно что, а тут известно кто, с кем и где, и футбол, и пиво, и первая утренняя затяжка, и вечерняя на колготках, когда спишь вдвоем на бегу за себя и за ее парня, когда судьба к тебе передом, задом и мокрым ртом, когда впопыхах рвешь с бедер и мечешь в угол, когда хочешь, можешь и делаешь так, что она кричит именно потому, что ее заткнули, и быстро хорошо все-таки бывает, когда есть навык и чувство чувства, и много быстро хорошо бывает, если нет свидетелей и противопоказаний, которые довольно скоро возникают в виде детей, одышки и ограниченной стойкости вводимого контингента, каковой по-прежнему велик и даже где-то ужасен, но коего в койке кое-когда не вполне хватает для полного заполнения, что приводит к разрыву соединительных тканей брака в виде житейского судейского брека ввиду обоюдного нежеланья сторон получать наслажденье от жалких потуг, в кои коитус превратился не столько со временем, сколько с пространством, которого в доме все меньше, а в опустелой душе все больше, паскуднее и грязнее, потому что остались одни следы от того, что ушло и больше никогда не вернется, а именно — такой наивной херни, как любовь, такой милой хрени, как вера, и такой фигни, как надежда, которая теперь остается лишь на него: может быть, он перестанет стоять на моей ноге, может быть, он извинится, и может быть, это он не специально... 

Поделиться с друзьями: