Хвост павлина
Шрифт:
— У каждого в жизни свое направление, — философски обобщил Загогуля. Угадаешь — твоя взяла, не угадаешь — всю жизнь будешь мучиться. Вот вы, к примеру, читаете лекции о любви и дружбе. Это ваше направление. — Загогуля блаженно улыбнулся. — Хорошо это у вас получается, особенно о любви. Моей бы Марьке такие лекции каждый день слушать.
— А они у вас не знают любви.
— Они не знают? — возмутился завфермой. — Да вы спросите Андрея Андреевича! Он у них директор.
— Я говорю про бычков.
— Опять вы шутите!
— Не шучу. И не подумайте, что я против решения мясной проблемы. В этом мы все заинтересованы, но ведь не любой же ценой. Сами подумайте: всякое существо на земле рождается для жизни. Природа вокруг такая — да если ее не увидеть, незачем и рождаться на свет.
— Им нельзя не рождаться, у нас план, — напомнил Загогуля. — Они у нас для дела рождаются и для дела живут.
— Ты-то, Степан, живешь не только для дела, — сказал Андрей Андреевич, который после пятой рюмки начинал переходить на личность. — А если б тебя вот так — по рогам? Чуть что — по рогам?
— Меня и так по рогам.
— А меня? Меня не по рогам? — горячился завфермой. — Да я, если хотите, буду лучше в хлеву стоять на всем готовеньком. Я бы стоял смирно, голову не поднимал, пусть меня только про план не спрашивают.
— Коррида… — сказал гость. — Так, глядишь, у нас ни дружбы, ни любви не останется. Одна коррида.
— Зачем же смешивать мораль с экономикой? — обиженно заметил Довгалюк, председатель сельсовета.
— А они сами смешиваются. Как в этом анекдоте со свиньей. Глазом не успеешь моргнуть — свинья уже сидит в тачке.
— Сидит, — сокрушенно кивнул Загогуля. — Я ей, главное, говорю: ты хоть мать пожалей. А у нее — никакой жалости.
— Откуда ж у нее жалость возьмется? Коррида!
— Какие-то грустные у вас анекдоты, — сказал Довгалюк. И его поддержал завфермой:
— Анекдот должен быть анекдот, а дело должно быть дело. Нельзя любовь и дружбу переносить на быков, иначе мы никогда не решим мясную проблему. Мораль хороша, когда решена мясная проблема.
— Так ли она хороша? — усомнился гость.
Загогуля в третий раз за вечер вздохнул:
— Какая там мораль! Мораль давно уже сидит в тачке.
— Ну, я пошел, — сказал директор школы Андрей Андреевич, который после шестой рюмки всегда шел спать.
ДАЛЕКО ЗА СПИНОЙ
Дядя Федя вышел на пенсию, оглянулся и увидел свою жизнь. Прежде он редко на нее оборачивался. Он даже не задумывался, есть она там или нет, а она, оказывается, неотступно брела за ним и теперь, устав от долгой дороги, прилегла за его спиной — вся как на ладони.
Где-то там, в ее начале, до сих пор стреляло и гремело — была война. Другие жизни обрывались, а его текла и текла, как тоненький ручеек сквозь пожары и стихийные бедствия. И вот дотекла до пенсии. Чудеса!
Там, где кончалась война, дядя Федя увидел себя на базаре большого города. Он продавал картину. Тогда многие кормились живописью. Кошечек рисовали, собачек. Лирические картинки с душевными надписями.
Дядя Федя тоже решил подработать живописью, хотя его больше увлекала литература. Но литературой подработать нельзя — так, чтобы написал и сразу на продажу. Правда, есть и такие, что пишут на продажу, но на базаре это не продашь, непременно нужно где-нибудь напечатать. И все же любовь к литературе воспитала у дяди Феди вкус не только к занимательной форме, но и к глубокому, серьезному содержанию. Он не стал рисовать собачек и кошечек, а выбрал более достойный и даже знаменитый сюжет: Иван Грозный убивает своего сына.
Дядя Федя никогда не видел эту картину в подлиннике и срисовал ее с репродукции, напечатанной в каком-то журнале. Там, в журнале, картина была уменьшена, а он ее увеличил, так что получилось опять, как в подлиннике, только нарисовано похуже.
Все на картине дяди Феди было, как на картине Репина: и кровь, и смерть… Но время было не то, чтоб кого-то удивить кровью и смертью. Может, потому на картину и не было покупателей.
Дядя Федя стоял с картиной долго, чуть ли не целый день. Внутри у него было сухо и пусто, как будто там поместилась вся Голодная степь, о которой он читал в учебнике географии. Так и простояли целый день на базаре втроем: один наяву, двое на картине — и неизвестно, кто из них хуже выглядел: убитый сын, безумный отец или он, дядя Федя, не нарисованный, а живой, посторонний в сюжете великого Репина.
Но вот перед картиной остановился пожилой лейтенант, в очках с металлической оправой. Тогда еще встречались пожилые лейтенанты в очках, с глазами, внимательными и мудрыми, как у полковников. Старые интеллигенты, которых жизнь постоянно отрывала от их интеллигентных дел: то в революцию, то в эмиграцию, то на строительство каналов, то на войну.
Пожилой лейтенант стоял перед картиной дяди Феди, как в Третьяковской галерее, только в значительно большей толчее. Наконец он спросил:
— Сто рублей за картину будет не мало?
Сто рублей в то время было мало, очень мало. Для тех, кто имел сто рублей. А для дяди Феди это было целое состояние. На сто рублей можно было купить буханку хлеба.
— Вот вам сто рублей, — сказал лейтенант. — А картину оставьте у себя и больше никогда ничего такого не рисуйте.
Там, в на-чале жизни, дядя Федя почувствовал себя оскорбленным. Получалось так, будто ему подали милостыню.
— Если не берете картину, забирайте свои деньги, — сказал он, хотя в Голодной степи уже начинались голодные бури.
— Хорошо, я возьму картину, — сказал лейтенант. — Я понимаю, вы любите Репина… Но зачем же зарабатывать на любимом?
Там они и расстались — в начале жизни. В начале дяди Фединой жизни, а у лейтенанта это было уже ближе к концу.
А сейчас и жизнь дяди Феди была ближе к концу. Он смотрел на нее, лежащую за спиной, узнавая места, события, лица… Вон там он учился… А там работал редактором… Не художником, не писателем, а издательским редактором… До самой пенсии, всю свою жизнь…
Он любил литературу и, наверно, мог что-то и сам написать. Но он боялся, что это будет, как с картиной Репина. Что-то такое, что уже было и лучше было, чем он мог бы написать…
Он помнил слова своего первого и единственного покупателя: «Нельзя зарабатывать на любимом».
УЛИЦА ПАМЯТИ
Постойте, постойте, разве Бебель жил в Одессе? Это Бабель жил в Одессе, а Бебель жил в Германии. Но почему же тогда улица называется именем Бебеля, причем улица не в Германии, а в Одессе? Или, может, в Германии есть улица Бабеля? Может, между Германией и Одессой заключен договор: мы будем называть свою улицу Бабеля, а вы — Бебеля?