ЖАНРЫ

И. П. Павлов – первый нобелевский лауреат России. Том 2. Павлов без ретуши
Шрифт:

Вот ее смысл. Ты будешь спорить, что тебе предстоит развитие, усовершенствование? Я на десять лет тебя старше, мечтаю об этом, желаю этого, надеюсь на это. Ну, а скажи по совести, на основании того, что ты видишь кругом, семейная наша жизнь много способствует этому развитию? Не наоборот ли? Не видим ли мы систематическое задавливание сил женщины в семье? И по внешности дело сводится на известную политику мужа. Но не будем легкомысленны и самонадеянны. Тут, вероятно, вина не цельная в нем. Тут главное работает сложность, запутанность жизни. Вероятно, множество и современных мужей тоже мечтали дать простор силам жены. Но их самих постепенно, незаметно, какой-то сложный процесс (кто его воспроизводил? – жизнь) сбил на обочину дороги. И вот я ввиду этого почти закона, перед лицом моей Правды, душевно стремясь к осуществлению моих давних, постоянных идей, повторяю себе и тебе: нет, нет! Я всячески буду бороться, употреблю весь мой смысл, всю наблюдательность, чтобы как-нибудь незаметно для себя не наложить моих рук на какую-нибудь законную потребность, чувство, желание твое, моя Сара! Мне дорога Сара именно в новом ее развитии, чтобы это название было образцом для меня, чтобы я, живя с ней, мог научиться у нее. Мне глубоко горько было бы сознание, что я в чем-нибудь своим житьем с тобой чем-нибудь урезал твою натуру. Такое сознание заело бы меня. Мне дорога правота перед моей Правдой, и, конечно, всякая хитрость, всякое замаскирование тут бесполезны для успокоения.

Вот что значило: моя задача – дать ход, развитие тому, что есть у тебя в голове и сердце! Да! Дать, а не помешать – как-нибудь незаметно для себя и для тебя даже! А ты увидела в этом поползновение на твою свободу. Там, где человек боится всей душой, как бы в чем-нибудь не стеснить тебя, ты увидела желание распорядиться тобой по-своему.

Я желал бы, я прошу, чтобы и ты, становясь моей женой, поставила себе ту же задачу в отношении ко мне. Верь! Это – серьезное, искреннее желание.

Ну, а вторая половина фразы: предохранить от случайностей и опасностей. Это ли посягательство на свободу? Что же ты думаешь, что не будет их, этих случайностей и опасностей, и что их всегда заметишь и избежишь одна? Но в чем же вообще тогда состоит помощь человеческая? Значит, ты никогда и не понуждаешься ни в какой моей помощи, ни в каком моем совете. Что же нас будет связывать? Не знаю, как ты, а я прежде и сейчас думаю и чувствую, как был бы глубоко привязан к тому, кто и тогда, в годы главного развития, и теперь указывал бы на ошибки, на отклонения от настоящего пути в моей жизни. И опять верь: этого жду от тебя для себя.

Где же тут неравенство? Что же ты не соглашаешься быть женой того человека, который смотрит на тебя, как я сейчас; как, верь, смотрел и раньше, и как будет смотреть и всегда.

Я рассказал тебе смысл моей фразы, взятой отдельно, как стоит она у тебя в письме. Жалею, что хорошо не помню ее положения в моем письме, из которого она взята. Может быть, в ее положении и есть хоть отчасти основание, причина твоего толкования ее. Мне кажется, если я не ошибаюсь, там [она] приведена как заключительная фраза, или как доказательство того, что я вижу твои недостатки, а не идеализирую тебя. Если так, винюсь, прости, я виноват, что тебе она предлагалась в одностороннем виде; ты не имела мотива представить ее во всей ее действительной полноте, во всем ее смысле.

Но теперь позволь, моя милая, поговорить о твоих недостатках. Ты спрашиваешь в последнем письме под верь: не подумал ли я, что вся история взялась с того, что ты обиделась признанием с моей стороны твоих недостатков. Слушай же, признаюсь: среди той массы мыслей, которые прошли через мою голову в эти пять дней, было это предложение, но я не высказал бы его прямо сам, потому что находил это залезанием в чужую душу. Я решился говорить только о том, что ты сама высказала. Ты зачем-то это теперь сама спрашиваешь – и я считаю вправе остановиться теперь на этом.

То предложение мне было очень горько. Почему? Потому что я всегда самую отрадную, самую приятную (говорю по опыту) сторону дружества, сожительства видел в откровенных указаниях недостатков, конечно, взаимном. Кто же может сказать, что он без недостатков? О таком взаимном указании недостатков мечтал и я в нашей общей жизни. Я же писал тебе как-то, что жду, не дождусь разъехаться с Митей именно потому, что между нами нет прав указывать друг другу недостатки.

Заметь это, Сара, это моя неискоренимая черта. Я не мог бы жить с человеком, который не желал знать и не допускал мне высказать моих впечатлений относительно его различных сторон. Такие ведь люди бывают, и хорошие даже. Ты из каких? Я совсем не знаю этой стороны твоего характера. Милая моя, обдумай этот вопрос старательно и передай мне, к чему придешь. Про меня говорить в этом отношении нечего. Мне можно говорить и действительно говорят, что только кому взбредет, а справедливое, хотя и горькое, и подавно все целиком принимается. Верь, я знаю радость принимать замечания о моих недостатках – особенно от людей, любящих меня.

Но я скажу и вот что. Я понимаю, однако, и как это может быть трудно. Может быть, я действительно очень резко высказался об этом предмете в том моем письме. Мне кажется, что я тогда же предполагал неблагоприятное впечатление на тебя тех строк. В самом деле, тебе смутно, темно могло представиться, что я теперь меньше тебя люблю, меньше уважаю, теперь, когда заговорил о твоих недостатках. Могла придти и такого рода мысль: «Как ты мог обрадоваться минуте самообвинения и давай поддакивать». Конечно, Сара, не было этой радости. Конечно, люблю тебя даже больше, потому что имею перед собой живого человека, относительно которого уверяюсь, что знаю его во всей его действительности, а не как какой-то всегда подозрительный идеал. А все же просьба! Разговор о недостатках – и особенно в письмах – всегда ведь крайне деликатный и опасный, и очень может быть, я перешел меру.

Но дальше, идя по твоему письму. Ты пишешь: «Сознание, что наблюдал и наблюдаешь за моим развитием». Сознаюсь всей душой. А разве должно быть иначе? Разве твое развитие не есть твое и мое счастье? И если так, разве не естественно жадно, с любовью следить за ним? А ты разве не делаешь и не будешь делать того же относительно меня? Я этого так жду! Да, я хотел бы в этом находить удовлетворение моей любви – делиться с тобой, таким образом передать тебе весь мой смысл, весь мой опыт, всю, какая только у меня найдется, правду. Я не знаю, как же иначе, когда кто кого любит? Разве это значит, что у тебя менее своего смысла, своего опыта, своей правды? Это посильная помощь любви. Так ведь это было и во всех моих письмах? Ты, очевидно, поняла неверно.

Ты пишешь, что я хочу пробудить в тебе живое мышление, хорошие чувства, все, на что ты, по-моему, способна. Не знаю, точно ли ты передала мою фразу. Употребил ли я слово пробудить? В таком случае винюсь: слово, конечно, нехорошее. Можно было бы прямо, не думая, предположить, что я хочу их только вызвать к жизни – и ничего этого раньше не было. Но могла ли ты, Сара, допустить это? За что же бы я тогда любил тебя?

Я помню хорошо, где употребил слово «живое мышление» и подчеркнул его несколько раз. Я говорил о начале занятий в школе. Смысл следующий. Приятно всякое дело умственного характера, то, где во все время поддерживается умственное напряжение, умственная активная работа. Возьму просто чтение. Я отлично это помню. Читая, бывало, какой-нибудь интересный роман, сначала, когда останавливаешься, думаешь, критикуешь, тебе хорошо. Но стоит сорваться, а это так легко – устал, лень, увлечение внешним ходом событий, и чтение делается одновременно и легким, и тяжелым. У меня обыкновенно начинает болеть голова. А во сколько сложнее умственная деятельность среди жизни, хоть, например, учительство? И как действительно легко до такой степени быть обступленной вопросами и при таких неблагоприятных условиях, что начнешь просто от них, этих вопросов, отбиваться и в конце концов разгонишь все – и тогда остается тоскливое прохождение своей службы.

Сколько все мы знаем таких примеров! Приведу огромнейший. Кто же будет спорить, что вопрос о воспитании детей в семьях – необъятный вопрос. А многие ли его решают, думают над ним, хотя, наверное, и собирались? А отчего? Оттого, что с самого начала не упорно старались сделать это дело предметом мысли живого мышления. Конечно же, все легче начинать сначала, а не тогда, когда дело усложнится и запутается. Вот это я испытал во многих случаях. Мне представлялось это важным – и счел справедливым напомнить тебе это. Авось, мол, пригодится. А не то, конечно, что я думал, будто бы у тебя нет живого мышления.

Ты пишешь далее: «Если ты помнишь содержание твоих писем (особенно последнего), ты согласишься, что ты давал мне даже программу поведения. Ты забыл при этом, что у меня есть своя воля, и что я никогда не соглашусь подчиниться руководителям». Сара! Как могла ты написать это? Выходило, как будто я уничтожаю твою волю. Я давал программу твоего поведения? Я передавал мои впечатления, думы, мой опыт. Но приведи хоть слово с намеком на желаемое подчинение. Разве не всюду подразумевалось: вот как я думаю, а ты сделаешь, как решит твоя мысль? Скажи, как же бы можно было высказаться моему участию в твоем деле? Чтобы я руководил? Ничего не может быть несвойственнее моей душе. Может быть, это ее даже порок. Всегда только сказать свое мнение, но никогда не брать на себя ответственности за чужую мысль, чужую волю – вот я. Неужели ты этого не заметила? Да я, наверное, и говорил это не раз.

Поделиться с друзьями: