Идеалы и действительность в русской литературе
Шрифт:
Возьмем, например, Орлова в «Супругах Орловых». «Горит у меня душа… — говорит он. — …Хочется ей простора… чтобы мог я развернуться во всю мою силу… Эх-ма! силу я в себе чувствую — необоримую! то есть, если бы эта, например, холера да преобразилась в человека… в богатыря… хоть в самого Илью Муромца, — сцепился бы я с ней! Или на смертный бой! Ты сила, и я, Гришка Орлов, сила, — ну, кто кого?»
Но эта сила недолго владеет Орловым. В другом месте рассказа Орлов говорит, что его «во все четыре стороны сразу тянет» и что его судьба — не борьба с гигантами, а бродяжество. Этим он и кончает. Горький — чересчур большой художник, чтобы сделать из Орлова победителя в борьбе с гигантами. То же самое можно сказать и относительно Ильи в «Трое». Это — сильный тип, и невольно задаешься вопросом: почему Горький не изобразил его начинающим новую жизнь под влиянием тех молодых пропагандистов социализма, с которыми Илья встречается? Почему бы Илье не умереть, например, в одной из тех стычек между стачечниками-рабочими и войсками, в одном из тех столкновений, которые как раз постоянно происходили в России в то время, когда Горький заканчивал свою повесть? Но Горький, может быть, ответил бы нам, что он и в данном случае верен действительности. Люди, подобные Илье, мечтающие лишь о «чистой купеческой жизни», не пристают к рабочему движению. И он предпочитает закончить жизнь своего героя гораздо более прозаически, он предпочитает показать его пред читателями дрянным, слабым, мелким в его нападении на жену околоточного надзирателя, заставляя даже пожалеть эту женщину, — чем сделать Илью выдающимся участником в рабочем движении. Если бы было возможно идеализировать Илью до такой степени, не переходя за границы позволительной идеализации, Горький, вероятно, не остановился бы перед этим, так как он целиком стоит на стороне допустимости идеализации в реалистическом искусстве, но такая идеализация Ильи была бы уже чистым романтизмом.
Снова и снова Горький возвращается к идее о необходимости идеала для беллетриста. «Причина современного шатания мысли, — говорит он в „Ошибке“, — в оскудении идеализма. Те, что изгнали из жизни весь романтизм, раздели нас донага; вот отчего мы стали друг к другу сухи, друг другу гадки» (I, 151). Позже в «Читателе» (1898) он вполне развертывает свое художественное вероисповедание. Он рассказывает, как одно из его ранних произведений было, по напечатании, прочтено в кружке друзей. Он получил за него много похвал и, простясь с друзьями, шел по пустынной улице, чувствуя в первый раз в своей жизни счастье; но в это время человек, незнакомый ему и которого он не заметил в кружке слушателей, нагоняет его и начинает говорить ему об обязанностях автора.
«Вы согласитесь со мной, — говорит незнакомец, — если я скажу, что цель литературы — помогать человеку понимать себя самого, поднять его веру в себя и развить в нем стремление к истине, бороться с дурным в людях, уметь найти хорошее в них, возбуждать в их душах стыд, гнев, мужество, делать все для того, чтобы люди стали благородно-сильными и могли одухотворить свою жизнь святым духом красоты» (III, 241–242).
«Мы, кажется, снова хотим грез, красивых вымыслов, мечты и странностей, ибо жизнь, созданная нами, бедна красками, тускла, скучна!.. Попробуем, быть может, вымысел и воображение помогут человеку подняться ненадолго над землей и снова высмотреть на ней свое место, потерянное им!» (245).
Но далее Горький делает признание, которое, может быть, объясняет, почему он не мог создать более обширного романа, с полным развитием характеров. «Я открыл в себе, — говорит он — немало добрых чувств и желаний, немало того, что обыкновенно называют хорошим, но чувства, объединяющего все это, стройной и ясной мысли, охватывающей все явления жизни, я не нашел в себе» (III, 247). Читая это признание, тотчас вспоминаешь о Тургеневе, который видел в подобной «свободе», в подобном объединенном понимании мира и жизни первое условие для того, чтобы сделаться крупным художником.
«Можешь ли ты, — продолжает спрашивать Читатель, — создать для людей хотя бы маленький, возвышающий душу обман? Нет!.. Все вы, учителя наших дней, гораздо больше отнимаете у людей, чем даете им, ибо вы все только о недостатках говорите, только их видите. Но в человеке должны быть и достоинства; ведь в вас они есть? А вы, чем вы отличаетесь от дюжинных, серых людей, которых изображаете так жестоко и придирчиво, считая себя проповедниками, обличителями пороков, ради торжества добродетели? Но замечаете ли вы, что добродетели и пороки вашими усилиями определить их только спутаны, как два клубка ниток, черных и белых, которые от близости стали серыми, восприняв друг от друга часть первоначальной окраски? И едва ли Бог послал вас на землю… Он выбрал бы более сильных, чем вы. Он зажег бы сердца их огнем страстной любви к жизни, к истине, к людям…» (стр. 249).
«Все будни, будни, будничные люди, будничные мысли, события, — продолжает безжалостный Читатель, — когда же будут говорить о духе смятенном и о необходимости возрождения духа? Где же призыв к творчеству жизни, где уроки мужества, где добрые слова, окрыляющие душу?» (250).
«Ибо, сознайся! — ты не умеешь изображать так, чтоб твоя картина жизни вызывала в человеке мстительный стыд и жгучее желание создать иные формы бытия… Можешь ли ты ускорить биение пульса жизни, можешь ли ты вдохнуть в нее энергию, как это делали другие?» (251).
«Я вижу вокруг себя много умных людей, но мало среди них людей благородных, да и те, которые есть, разбиты и больны душой. И почему-то всегда так наблюдаю я: чем лучше человек, чем чище и честнее душа его, тем меньше в нем энергии, тем болезненнее он, и тяжело ему жить… Но как ни много в них тоски о лучшем, в них нет сил для создания его» (251).
«И еще, — снова заговорил мой странный собеседник, — можешь ли ты возбудить в человеке жизнерадостный смех, очищающий душу? Посмотри, ведь люди совершенно разучились хорошо смеяться!» (251).
«Не в счастье смысл жизни, и довольством собой не будет удовлетворен человек — он все-таки выше этого. Смысл жизни в красоте и силе стремления к целям, и нужно, чтобы каждый момент бытия имел свою высокую цель» (254).
«Гнев, ненависть, мужество, стыд, отвращение и, наконец, злое отчаяние — вот рычаги, которыми можно разрушить все на земле». «Но что вы можете сделать для возбуждения в нем жажды жизни, когда вы только ноете, стонете, охаете или равнодушно рисуете, как он разлагается?» (252–253).
«О, если б явился суровый и любящий человек с пламенным сердцем и могучим всеобъемлющим умом! В духоте позорного молчания раздались бы вещие слова, как удары колокола, и, может быть, дрогнули бы презренные души живых мертвецов!..» (253).
Эти же идеи Горького о необходимости чего-нибудь лучшего, чем обыденная жизнь, чего-нибудь возвышающего душу, положены в основании его драматического произведения «На дне», которое имело такой успех в Москве, но которое, будучи сыграно той же труппой в Петербурге, не вызвало особенного энтузиазма. Идея этого произведения напоминает «Дикую утку» Ибсена. Обитатели ночлежного дома могут кое-как жить, лишь пока у них имеются какие-либо иллюзии: пьяница-актер мечтает об излечении от пьянства в каком-нибудь специальном заведении; падшая девушка ищет убежища в иллюзии действительной любви, и т. д. И драматическое положение этих существ, у которых и так мало нитей, привязывающих их к жизни, становится еще более острым, когда эти иллюзии разрушаются. Этот драматический этюд Горького очень силен. Но на сцене он должен несколько терять вследствие некоторых чисто технических ошибок (бесполезный четвертый акт, введение торговки Квашни, появляющейся только в первом акте и потом исчезающей); но, помимо этих ошибок, сцены чрезвычайно драматичны. Положение отличается действительным трагизмом, действие — быстро, а разговоры обитателей ночлежного дома и их философия жизни воспроизведены с замечательным искусством. Вообще, чувствуется, что Горький еще не сказал последнего слова. Является только вопрос — найдет ли он среди тех классов общества, среди которых он теперь вращается, дальнейшее развитие — несомненно, существующее — тех типов, которые он лучше всего понимает? Найдет ли он среди них дальнейшие материалы, соответствующие его эстетическому вероисповеданию, которое было до сих пор источником его сил?
Глава VIII Политическая литература, сатира, художественная критика, современные беллетристы
Политическая литература. — Цензурные препятствия. — Кружки. — Западники и славянофилы. — Заграничная политическая литература: Герцен. — Огарев. — Бакунин. — Лавров. — Степняк. — Драгомиров. — Чернышевский и «Современник». — Сатира: Щедрин (Салтыков). — Художественная критика, ее значение в России: — Белинский. — Добролюбов. — Писарев. — Михайловский. — «Что такое искусство?» — Толстого. — Современные беллетристы: Эртель. — Короленко. — Современное направление литературы: Мережковский. — Боборыкин. — Потапенко. — Чехов.
Говоря о политической литературе страны, в которой нет политической свободы и где произведения печати подвергаются строжайшей цензуре, рискуешь вызвать ироническую улыбку. И все же, несмотря на все усилия русского правительства предупредить обсуждение политических вопросов в печати и даже в частных кружках, такие обсуждения существовали и существуют во всевозможных видах и под самыми разнообразными предлогами. В результате без преувеличения можно сказать, что вообще в узком, по необходимости, круге образованных русских «интеллигентов» политические знания так же распространены, как и в любой другой европейской стране, и что среди читающей части русского общества широко распространено знакомство с политическою жизнью других наций.