Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Идея истории. Автобиография
Шрифт:

Яркость и высокое мастерство трудов, созданных Геродотом и Фукидидом, особенно сильно способствовали тому, что живая картина пятого столетия была воссоздана в умах последующих поколений, расширив горизонты исторической мысли. Завоевания великих художников прошлого дают людям понимание того, что художественные стили, отличные от принятых в их дни, обладают высокой ценностью, поэтому возникают целые поколения исследователей литературы, искусствоведов, дилетантов, для которых сохранение классического искусства и наслаждение им являются самоцелью. Точно так же дело обстояло и с историей: появились историки нового типа, которые, оставаясь людьми своего времени, воображали себя современниками Геродота и Фукидида и могли сравнивать свое время с прошлым. Это прошлое историки эллинистической эпохи могли переживать как свое собственное, и потому становилось возможным создать историю нового типа, историю любого масштаба, полную драматического единства, коль скоро историк мог собрать необходимые материалы и сплавить их в едином повествовании.

§ 8. Полибий

Идея истории этого нового типа в ее развитой форме содержится в труде Полибия. Как и у настоящих историков, у Полибия есть определенная тема. Он намерен поведать о выдающихся и памятных событиях, а именно о завоевании мира Римом, но начинает он свой рассказ с момента, отдаленного более чем на 150 лет от времени создания книги, так что его повествование охватывает пять поколений, а не одно. Он смог это сделать потому, что писал в Риме, чей народ отличался совершенно иным типом исторического сознания по сравнению с греками. История для него означала непрерывность — унаследование от прошлого институтов, форма которых бережно сохранялась, организацию жизни по образцам древних обычаев. Римляне остро осознавали преемственность своей жизни с прошлым и тщательно сохраняли памятники этого прошлого. Они не только хранили портреты предков дома как зримый символ этой преемственности, осязаемого присутствия праотцов, управляющих их жизнью, но сохраняли и древние традиции их собственной истории с такой полнотой, какая была неведома грекам. На эти традиции, несомненно, влияла неизбежная тенденция проецировать характерные черты поздней Римской республики на ее раннюю историю. Но Полибий с его критическим и философским умом предохраняет себя от опасностей исторических искажений такого рода, начиная свой рассказ только с того момента, когда его источники оказываются, по его мнению, достоверными. Да и здесь его критическая способность никогда не дремлет. Именно римлянам, действовавшим, как и во всех других областях, в эллинистическом духе, мы обязаны концепцией истории, являющейся одновременно и ойкуменической, и национальной, историей, героем которой оказывается общий дух одного народа, дух, сохраняющий свою преемственность во времени, а фабулой — объединение мира под руководством этого народа. Но даже здесь мы еще не встречаемся с концепцией национальной истории в том ее виде, как мы понимаем ее сейчас, национальной истории, являющейся, так сказать, полной биографией народа с момента его возникновения. Для Полибия история Рима начинается с того времени, когда Рим уже полностью сформировался, созрел, когда он был уже готов приступить к своей завоевательной миссии. Трудная проблема: как возникает национальный Дух, — еще не рассматривается здесь. Для Полибия этот существующий, сформировавшийся национальный дух — [22] истории, неизменная субстанция, лежащая в основе всех изменений. Точно так же, как греки не могли себе даже представить проблему, которую мы бы назвали проблемой происхождения эллинского народа, для Полибия не существует проблемы происхождения римского народа. Если он и знал предания об основании Рима, а он их несомненно знал, то он молчаливо выбрасывает их из своего поля зрения, как находящиеся за гранью того момента, с которого и могла начаться историческая наука, как он ее понимал.

22

субстанция, субстрат, основа (греч.).

Вместе с этим расширением понимания области истории приходит и более точное понимание природы самой истории. Полибий использует термин не в его первоначальном и очень общем значении исследования любого типа, но в современном смысле. Теперь под нею понимается исследование особого типа, заслуживающее особого же названия. Он защищает притязания этой науки на положение дисциплины, изучаемой всеми ради нее самой, и указывает в первой же фразе своего сочинения, что до сих пор дело обстояло не так; он считает себя первым человеком, понявшим историю как таковую в качестве формы мысли, имеющей универсальную ценность. Но ценность эту он выражает таким образом, который показывает, что он примирился с антиисторической и субстанциальной тенденцией, господствовавшей, как я уже указывал, в греческом сознании. История, в соответствии с этой тенденцией, не может быть наукой, потому что не может быть науки о преходящих вещах. Она обладает не теоретической или научной ценностью, а только практической ценностью — тем типом ценности, которую Платон приписывал , квазизнанию того, что невечно и неинтеллигибельно, но временно и дается восприятием. Полибий принимает и усиливает эту концепцию истории. История для него заслуживает изучения не потому, что она научно истинна или доказательна, а потому, что она школа и тренировочное поле политической жизни.

Но человек, принявший эту точку зрения в пятом столетии (хотя этого и не было, так как Геродот все еще думал об истории как о науке, а Фукидид, насколько я его понимаю, не поднимал вопроса о ценности истории вообще), заключил бы из всего этого, что ценность истории — в ее способности готовить государственных деятелей, таких, как Перикл и другие, к искусному и успешному руководству делами своего общества. Этого взгляда придерживался и Сократ в четвертом столетии, но он стал невозможным во времена Полибия. Наивная самоуверенность эллинистической эпохи исчезла с исчезновением города-государства. Полибий не считает, что изучение истории поможет человеку избежать ошибок своих предшественников и превзойти их успехами в мирских делах. Успех, который может нам дать изучение истории, — для него внутренний успех, победа не над обстоятельствами, а над собой. Трагедии его героев учат нас не тому, чтобы избегать таких же трагедий в нашей собственной жизни, но тому, чтобы мужественно переносить их, когда судьба посылает их нам. Идея судьбы, , господствует в его представлении об истории и привносит с собой новый элемент детерминизма. С расширением исторического полотна, на котором историк рисует свои картины, сила, приписываемая личности, становится меньше. Человек не чувствует себя больше господином своей судьбы в том смысле, что успехи и неудачи его деяний определяются силой или же слабостью его собственного интеллекта. Судьба господствует над ним, а свобода его воли состоит не в том, что он управляет внешними событиями жизни, а в том, что он управляет внутренними состояниями своего духа, которые противостоят этим событиям. Здесь Полибий употребляет в истории те же самые эллинистические понятия, которые стоики и эпикурейцы применяли к этике. Обе эти школы были согласны в том, что задача моральной жизни — в управлении событиями мира, окружающего нас, как считали греческие моралисты классического периода. Задача заключалась в сохранении чисто внутренней целостности и равновесия духа и в том случае, когда контроль над внешними событиями потерян. Для эллинистической мысли самосознание больше не выступает в качестве силы, побеждающей мир, как было в классический период. Это — цитадель, дающая безопасное укрытие от мира, одновременно враждебного и недоступного воздействию человека.

§ 9. Ливий и Тацит

С Полибием эллинистическая традиция исторической мысли перемещается в Рим. С оригинальным ее развитием мы сталкиваемся только в трудах Ливия, который поставил перед собой величественную задачу создать полную историю Рима с момента его основания. Большая часть труда Полибия была создана по методу пятого столетия с помощью его друзей из кружка Сципиона, на долю которых выпало завершить построение нового римского мира. Только во вводных частях своего повествования Полибий применяет метод ножниц и клея, пользуясь трудами авторитетов прошлого. У Ливия же центр тяжести смещается. Уже не просто введение, а основная часть его работы создается с помощью ножниц и клея. Главная задача Ливия — собрать предания ранней римской истории и сплавить их в единый связный рассказ, в историю Рима. Предприятие такого рода осуществлялось впервые. Римляне вполне серьезно были уверены в превосходстве над всеми другими народами, в том, что только они обладали монополией на все без исключения человеческие добродетели, считали только свою историю заслуживающей внимания. Вот почему история Рима, рассказанная Ливием, была для римского духа не одной из возможных историй, но историей всеобщей, историей единственно доподлинной исторической реальности. Она была ойкуменической историей, так как Рим теперь, подобно империи Александра Великого, стал миром.

Ливий был философствующим историком, конечно, философом меньшим, чем Полибий, но значительно большим, чем любой последующий римский историк. Его предисловие к работе поэтому заслуживает самого тщательного изучения. Я остановлюсь кратко на некоторых положениях, высказанных в нем. Во-первых, он сильно снижает научные претензии своего труда. Он не претендует на оригинальность исследования или метода. Он пишет так, как если бы его шансы на выдвижение из толпы прочих писателей-историков зависели бы только от его литературных достоинств, а последние (мне нет нужды здесь ссылаться на авторитет Квинтилиана), как согласятся все его читатели, превосходны. Во-вторых, цель его труда моралистична. Он говорит, что его читатели, несомненно, предпочли бы рассказ о событиях недавнего прошлого. Однако он хочет, чтобы они прочли о далеком прошлом, потому что желает преподать им моральный урок тех отдаленных дней, когда римское общество было простым и неиспорченным, и показать, как тогдашняя примитивная мораль заложила основы римского величия. В-третьих, для него ясно, что история гуманистична. Нашему тщеславию льстит, говорит он, выводить наше происхождение от богов, но дело историка не льстить читателю, а живописать дела и нравы людей.

Отношение Ливия к его источникам иногда истолковывается неверно. Как и Геродота, его очень часто обвиняют в чрезмерной доверчивости, но эти обвинения, как и в адрес Геродота, неосновательны. Он делает все, от него зависящее, чтобы быть критичным, однако методическая критика источников, применяемая любым современным историком, в его дни еще не была открыта. Перед ним была масса легенд, и все, что он мог сделать с ними, — это решить по возможности, заслуживают они доверия или нет. В его распоряжении имелись три возможности: повторить их, принимая, что в своей основе они точно передают факты, отвергнуть их либо же повторить, предостерегая читателя, что он не уверен в их истинности. Так, в начале своей истории Ливии говорит, что предания, относящиеся к событиям до основания Рима или же, скорее, к событиям периода, непосредственно предшествующего этому основанию, — больше легенды, чем подлинные предания, и не могут быть ни подтверждены, ни опровергнуты. Поэтому он повторяет их с осторожностью, просто замечая при этом, что в них видна тенденция возвеличить Город{14}, объяснив его основание совместными действиями богов и людей. Однако, когда он приступает к рассказу об основании Рима, он просто повторяет предание, почти не меняя его. Здесь мы имеем всего лишь самую грубую попытку исторической критики. Сталкиваясь с обилием материала, даваемого традицией, историк принимает его за чистую монету. Он не пытается выяснить, как сформировалось данное предание, какие искажения оно претерпело, пока дошло до него. Поэтому он не может переистолковать предание, т. е. показать его действительный смысл как нечто совершенно отличное от того, что оно непосредственно утверждает. Он должен принять или отвергнуть его, и, как правило, Ливии склонен к тому, чтобы принимать эти предания и повторять с полным доверием к ним.

Эпоха Римской империи не была периодом интенсивного и прогрессивного развития мысли. Она внесла на удивление незначительный вклад в ее поступательное движение по всем тем путям, которые греки открыли перед ней. Она питала в течение определенного времени стоическую и эпикурейскую философию, не развивая их. Только в неоплатонизме она обнаруживает какую-то философскую оригинальность. В области естественных наук она не дала ничего, что превзошло бы достижения эллинистической эпохи. Даже в прикладных естественных науках она была чрезвычайно слаба. Она использовала эллинистическую фортификацию, эллинистические баллистические орудия, искусства и ремесла, заимствованные частично у эллинов, а частично у кельтов. Римляне сохраняли интерес к истории, но масштабы его сужались. Никто из них никогда не обратился снова к задаче, поставленной Ливием, и не попытался решить ее лучше, чем он. После него историки либо просто переписывали его, либо же, отказавшись от величественных замыслов, ограничивались простым повествованием о событиях недавнего прошлого. С точки зрения метода, Тацит — это уже упадок.

Тацит внес громадный вклад в историческую литературу, но вполне уместно поставить вопрос, был ли он историком вообще. Его работам свойствен провинциальный кругозор историографии Греции пятого века, но без ее достоинств. История событий, происшедших в самом Риме, полностью владеет его мыслью, он пренебрегает историей Римской империи либо рассматривает ее с позиций римлянина-домоседа. Да и его взгляд на чисто римские дела крайне узок. Он предельно тенденциозен, представляя партию сенатской оппозиции, совмещая презрение к мирной административной деятельности с преклонением перед завоеваниями и военной славой, преклонением слепым, демонстрирующим его полную невежественность в отношении фактической стороны военного дела. Все эти недостатки делают его совершенно негодным для того, чтобы быть историком раннего Принципата, но в сущности они всего лишь симптомы более серьезного и более общего порока. На самом деле Тацит плох прежде всего потому, что никогда не задумывался над основными проблемами того дела, за которое взялся. Его отношение к философским принципам истории легкомысленно, он просто подхватывает распространенную прагматическую оценку ее целей в духе, скорее, ритора, чем серьезного мыслителя.

«Он не скрывает того, что цель его сочинений — дать потомству наглядные примеры политических пороков и добродетелей, примеры, вызывающие либо отвращение, либо восхищение. Он хочет научить читателей своего повествования (которое, как он опасается, может даже утомить их монотонным чередованием ужасов) тому, что хорошие граждане могут быть и при плохих правителях. Не просто судьба и не стечение благоприятных обстоятельств являются лучшей защитой для знатного сенатора, а характер его личности, благоразумие, благородная сдержанность и умеренность. Они лучше всего защищают от бед в опасные времена, когда не только люди, бросающие вызов правителю, но часто и его сикофанты {15} оказываются поверженными ходом событий или даже капризами настроении государя» [23*] .

23*

Фюрно. — В кн.: Cornelii Taciti Annalum Libri I—IV, школьное издание (Оксфорд, 1886), с. 3—4.

Эта установка приводит Тацита к систематическому искажению истории, к тому, что он изображает ее в сущности как столкновение личностей, утрированно хороших с утрированно плохими. История не может стать научной до тех пор, пока историк не в состоянии воспроизвести в своем сознании мысли и переживания людей, о которых он рассказывает. Тацит никогда не пытался этого делать и рассматривает свои персонажи не изнутри, а извне, без симпатии и понимания, как простое олицетворение пороков и добродетелей. Невозможно читать его описания Агриколы или Домициана, не вспоминая при этом насмешку Сократа над Главконом, когда тот рисовал воображаемые картины совершенно хорошего и совершенно плохого: «Забавно, Главкон, как прилежно ты полируешь их, будто это статуи для продажи на рынке» [24*] .

24*

Платон. Государство, 361d.

Поделиться с друзьями: