Идея истории. Автобиография
Шрифт:
Если вы хотите знать, почему те или иные явления имеют место в определенных ситуациях, нужно начать с вопроса: «А чего вы ожидаете?» Вам необходимо представить себе, каким будет нормальное развитие в подобных случаях. И только потом уже, если возникнет что-то исключительное, неожиданное, вы должны будете попытаться объяснить его, исходя из столь же исключительных условий.
В данном случае я допускал, что трудности, возникшие при решении этого вопроса, были иллюзорными, связанными с непониманием природы исторического процесса. Как я давно уже доказал в Libellus de Generatione, любой процесс, включающий в себя историческое изменение от P1 к P2, оставляет некоторый непреобразованный остаток P1. Последний должен быть окружен со всех сторон другими остатками исторического прошлого, которые, однако, при поверхностном взгляде на вещи кажутся P2, т. е. вполне современными. Это обстоятельство, думал я, может оказаться ключом к решению проблемы.
Прошлое, скрытое в настоящем, не «оккультная сущность». Я называл так то, что достаточно хорошо известно каждому, — сохранение известных остаточных явлений, мыслей и привычек прошлого у человека, изменившего их. Он может бросить курить, но его желание курить вовсе не исчезнет. Это желание и есть то, что я называю прошлым, скрытым в настоящем. Оно сохраняется и ведет к определенным следствиям, но эти следствия не те, какие были до того, как он прекратил курение. Они не проявляются больше в курении. Если по истечении какого-то времени он снова начинает курить, то этот факт отнюдь не доказывает, что он всегда был верен этой привычке. Вполне возможно, что все это произошло потому, что желание курить никогда не покидало его, и когда причины, заставившие его отказаться от удовлетворения этого желания, исчезли, он снова поддался ему.
То же самое может иметь место и в обществе, и здесь нам не надо ссылаться ни на какой расовый темперамент или «расовое бессознательное» начало. Если представители того или иного общества привыкли действовать или думать определенным образом и если спустя некоторое время они перестали так действовать и думать и стараются изо всех сил действовать и думать иначе, то желание мыслить и вести себя по-старому у них, наверное, не исчезло. Оно, по всей вероятности, сохранится, если их прежняя манера мышления и поведения была достаточно эффективной. Они поэтому будут испытывать большое удовлетворение, ведя себя, как и раньше. В этом случае тенденция возврата к прошлому окажется весьма сильной.
Можно было бы подумать, что эта тенденция возраста к прошлым привычкам не была бы очень сильной, если бы не действовали оккультные факторы вроде расового темперамента или унаследованных психических особенностей. Можно было бы также подумать, что даже если бы новообращенные никогда полностью не освободились от старого Адама, то их дети смогли бы начать все снова. Даже если отцы в свое время питались кореньями, то зубы детей не обязательно должны быть острыми. Дети усвоили бы новые способы мышления и поведения с молоком матери и не испытывали бы никакого желания мыслить и действовать иначе.
Но здесь вы были бы неправы. Предположим, что очень воинственный народ, пережив какой-то кризис в своей истории, стал миролюбивым. В первом поколении воинственные импульсы могли бы сохраниться. Но давайте предположим также, что эти импульсы подавляются и преследуются, так что каждый обязан вести себя исключительно мирно. Когда люди, принадлежащие к этому поколению, займутся нравственным воспитанием своих детей, то этим детям со всей серьезностью внушат, что они ни в коем случае не должны предаваться запрещенным ратным утехам. «Но что такое война, папа?» И отец станет описывать войну, показывая всю ее порочность. Однако при этом (конечно, совершенно независимо от намерений родителя) его невинному отпрыску станет совершенно ясно, что войны были чем-то великим и что он с наслаждением сражался бы с соседями, если бы не знал, что не должен этого делать. Дети достаточно быстро соображают, чтобы понять это. Они не только быстро усваивают, что такое война, но и приходят к убеждению, что она нечто великое, хотя, конечно, и дурное. И эти представления о войне они со временем передадут своим детям. Такая передача педагогическими средствами любого морального идеала, связанного с запрещением того или иного института или обычая и подавлением соответствующего желания, предполагает одновременно и передачу самого этого желания. Детей в каждом поколении учат желать того, чего они, как им внушают, не должны желать.
С течением времени, однако, традиция, хранящая память о запрещенной вещи и сохраняющая в то же самое время желание обладать ею, может умереть. Ее исчезновение будет значительно ускорено, если новые способы мышления и действия окажутся вполне успешными, удовлетворяющими новообращенных. В этом случае «народная память» (ничего общего не имеющая с оккультным, врожденным, представляющая собой простую передачу примеров и предписаний от поколения к поколению) об успехе и удовольствиях, ныне запрещенных, со временем исчезнет. В тех же случаях, когда новые методы мышления и действия дают лишь скромные результаты, там, можете быть уверены, осужденные Методы вспоминаются с теплотой, а легенды об их величии и славе упорно поддерживаются.
Но хватит обобщений. Найдутся люди, которые скажут: «Все это психология, и Вы должны спросить у психолога, правильно ли все, что Вы утверждаете». Но я здесь не говорю о психологии и не нуждаюсь в помощи психологов. Для меня психология, занимающаяся подобными вопросами, — псевдонаука. Я говорю об истории.
Применяя все вышесказанное к поставленной нами проблеме, я счел бы возможным подчеркнуть связь двух фактов, фактов, хорошо известных и рассматривавшихся до сих пор изолированно. Один из них — кельтское возрождение, второй — второсортность романизованного британского искусства. Эта второсортность, как я ее обозначил, давно уже была хорошо известна. Однако мое изучение этого искусства привело к неожиданному результату: я лишил его единственно ценного произведения, ему приписываемого. Признанным шедевром этого искусства была Горгона из Бата. Ученые до меня тщетно пытались связать эту скульптуру с «классическими» прототипами. Мне удалось доказать, что художник, создавший эту скульптуру, вдохновлялся не «классическими», а кельтскими идеалами. Одновременно я предположил, что ее создателем, по-видимому, был не британец, а кельт.
Отсюда следовало: чем меньших успехов достигли британцы в романизованном искусстве (учитывая обязательно при этом выдающиеся их успехи в искусстве кельтского стиля и резкую противоположность между символическим и, несомненно, магическим характером кельтского искусства и натуралистическим и просто развлекательным характером искусства Римской империи), тем с большей вероятностью они лелеяли память о собственных художественных традициях. Сами же эти традиции никогда полностью не исчезали из памяти подрастающих поколений.
Эту идею я сформулировал в главе по искусству в оксфордской «Истории Англии», главе, которую я бы охотно признал своим единственным вкладом в историю римской Британии, лучшим образцом, оставленным мною потомству, как решать дискуссионные проблемы исторической науки, не опираясь на новые данные, а только пересматривая методологические принципы их анализа. Она могла бы также служить иллюстрацией того, что я назвал rapprochement между философией и историей с точки зрения последней.
Эти книги суммируют результаты огромного числа исследований, многие из которых детально описаны мною приблизительно в сотне статей и брошюр, большинство из которых было опубликовано мною между 1920 и 1930 г. Но основные результаты, полученные в ходе моих исследований римской Британии, нашли свое отражение в Своде латинских надписей. Хаверфилд незадолго до своей кончины решил опубликовать новый свод всех латинских надписей (исключая те, которые появились у нас в новое время из-за границы) в Британии. И, считая при этом необходимым, чтобы каждую надпись сопровождало ее факсимильное воспроизведение (у него не было ни малейших иллюзий относительно ценности фотографических воспроизведений в работе подобного типа), он предложил мне воспроизвести их от руки. После его смерти я решил продолжить эту работу и начиная с 1920 г. потратил немало времени, ежегодно путешествуя по стране и срисовывая латинские надписи.
Детальное знание предмета, приобретенное мною, и новые расшифровки надписей, многие из которых прочесть чрезвычайно трудно, оказались неоценимыми для меня. Но надписи сами по себе не очень пригодились для моих романо-британских исследований. Использование эпиграфического материала — великолепное упражнение для историка, начинающего освобождаться от тенет компилятивного мышления. Между прочим, здесь и кроется причина того, почему эпиграфика столь удивительно расцвела в конце девятнадцатого столетия. Но историк, работающий с надписями, никогда не может мыслить полностью в бэконовском духе. В качестве документов надписи говорят вам меньше, чем литературные тексты, в качестве же остатков прошлого они менее информативны, чем археологический материал в узком смысле слова. А о том, что меня особенно интересовало, они едва ли вообще что-нибудь говорили. Я чувствовал поэтому, что своей работой над римско-британскими надписями я скорее сооружаю памятник прошлому, великим духам Моммзена и Хаверфилда, чем кую оружие на будущее.
XII. Теория и практика
В предыдущих главах я попытался рассказать о ранних этапах моей работы, направленной на сближение философии и истории. Но меня также занимало сближение теории и практики. Мои первоначальные усилия в этом направлении были продиктованы каким-то внутренним голосом, требовавшим, чтобы я противостоял моральному разложению, к которому вела «реалистическая» догма о том, что философия морали исследует свой предмет чисто теоретически и никак на него не влияет.