Идиотка
Шрифт:
Особым случаем считался тот вечер, когда в гостях бывал Игорь — наш двоюродный дядя, приходивший с женой Татьяной. Он владел настоящим певческим тенором, а будучи по профессии дипломатом-международником, хорошо говорил по-английски, пел «Дилайлу», «Зеленые поля» на языке. Пел Игорь и по-итальянски. Ну конечно, искус был велик — спеть итальянскую арию для настоящих итальянцев! Кто-то подстрекнул его, он согласился. Окно, смотрящее на посольство, было тут же распахнуто, и в темной арбатской ночи зазвучала чувственная итальянская мелодия. На следующее утро в квартиру позвонили. На пороге стоял участковый: «Кто такие, почему звучат итальянские песни?» — «Да мы киношники, артисты одним словом, простите…» — ретировались родители. Ответ был краток: «Нарушаете спокойствие, чтоб в последний раз!»
Я любила, когда у родителей собирались друзья. Старалась, как все дети, посидеть подольше и всячески оттягивала момент укладывания спать. Мой коронный трюк был такой: уже в постели прикинуться голодной и что-нибудь попросить. «Ма-а-мочка!» — тянула я басом. Мама тут же отзывалась: «Что, доченька, ты что-то хочешь?» — «Я хо-чу-у-у…» — тут я срочно придумывала, что же я хочу, и чаще всего просила дать мне «черненького хлебушка с беленьким маслицем». Однажды это чуть не закончилось трагедией. Вместо того чтобы попросить «хлебушка», я стала жаловаться, что у меня болит живот. Мама спрашивала, где точно болит, но я не могла объяснить. Тогда она решила, что грелка, поставленная на живот, — лучшее успокоительное. В том, что я оттягиваю время сна, мама не сомневалась. Вызванный наутро врач потребовал, чтобы меня срочно отвезли в больницу. «Аппендицит», — сказали родителям в приемном покое и попросили не беспокоиться, а завтра справиться насчет предстоящей операции. Встревоженные не на шутку, они вернулись домой и еще раз перезвонили: все ли так, как они поняли? Им сообщили, что операция только что закончилась и прошла успешно. Как выяснилось, меня привезли в тяжелом состоянии, была угроза перитонита, а диагноз — гнойный аппендицит. Если б на полчаса опоздали, кончилось бы летальным исходом. Моя мама не предполагала, что у пятилетнего ребенка может быть аппендицит, а уж грелка в таких случаях противопоказана. С тех пор в семье опасаются грелок и не ставят их — на всякий случай. На меня же, как на ребенка, тот факт, что я перенесла настоящую операцию, оказал ошеломляющее действие. Я долго разглядывала бинт на животе и была на седьмом небе от счастья. Странно, но эта операция стала для меня своеобразным рубежом, я как будто повзрослела, у меня появилось прошлое. Мир раздвоился: тогда и сейчас, до аппендицита и после. Я чувствовала, что моя жизнь наконец началась.
Как-то во время очередной игры с ребятами во дворе ко мне подошла девочка вся в черных кудряшках и предложила с ней дружить. Звали ее Фиорелла, что значит «цветок». Она было итальянкой, ее отец работал в посольстве, там они и жили. С тех пор мы практически не расставались. На самом деле Фиорелла просто влюбилась в меня. Ей было семь, а мне — восемь. Она не могла провести без меня ни дня, всегда поджидала возле дома, зажав в кулаке то жвачку, беленькую и ароматную, то конфетку, в «не нашей» цветной обертке. В подъезде моего дома висел плакат с портретом Хрущева. Помню, мы стоим против него, тыкаем пальцем, она говорит: «Плохой» — и морщит нос, а я дразню: «Хороший». У Фиореллы была маленькая такса, звали ее Пипа, с ударением на втором слоге, что значит «трубка». Она гуляла с ней перед посольством и, когда та убегала, звала ее на всю улицу: «Пи-па-а-а!»
Я приглашала Фиореллу в гости и однажды, уступив ее просьбам, дала облачиться в свою школьную форму. Надев коричневое платьице и черный фартук с октябрятским значком, она важно прогуливалась по нашей коммуналке, словно была на одном из приемов в посольстве. Побывала и я у нее дома, мне запомнилось изображение Мадонны в углу комнаты и шоколадные конфеты с ликером, которыми угощала ее мать, — и все. Однажды случился казус. Мой папа, вернувшийся с какого-то юбилея, где он переел и перепил, почувствовал себя плохо, его начало тошнить. Мама побежала за тазом, принесла его, подставила и, когда он был полон, вышла в коридор, намереваясь дойти с ним до туалета. В дверь позвонили, мама замешкалась, но открыла, решив, что идут соседи, и обомлела. На пороге стоял высокий худощавый господин. Он говорил с сильным акцентом: «Ви ма-ма де-вочка, я — па-па Фьорелла!» Вся красная со стыда, мама начала что-то лепетать, он понял неловкость момента и, пообещав зайти в другой раз, ушел. Долго переживала мама, однако пришедший в себя на следующее утро папа ее успокоил, сказав, что, в конце концов, итальянцы создали неореализм в кинематографе, и кому как не им принимать жизнь во всех ее земных проявлениях. Об инциденте забыли. А наша дружба с Фиореллой продолжалась. Я впервые почувствовала себя объектом чьей-то любви. До сих пор влюблялась я: в соседских мальчишек или мальчишек в детском саду, даже в режиссера Петра Тодоровского, которому в Одессе, где папа снимал первую картину, я носила цветочки. А тут выбрали меня. Однажды Фиорелла затащила меня в подъезд и, устроившись в закутке лифтера, которого не оказалось на месте, объяснила по секрету, что если снять трусы и посмотреть повнимательнее, то можно обнаружить разные «штучки», и если до них дотронуться, то будет очень приятно. Я поинтересовалась, откуда она это знает, выяснилось, что ее научила этому нянька. Ответ звучал убедительно. Она достала карандаш, и мы попробовали. Было приятно, но ощущение тайны и запрета оказалось еще приятнее — оно щекотало нервы. С того момента мое «прошлое», возникшее после операции аппендицита, пополнилось еще и «тайной» с легким привкусом греха. Жизнь разворачивалась на полную катушку!
Как все итальянцы, Фиорелла была католичкой. Раз в неделю ее водили к священнику. Прогуливаясь как-то возле дома, я увидела вдалеке две женские фигуры — большую и маленькую, — они быстро шли по противоположной стороне улицы мне навстречу. Поравнявшись с ними, я узнала в девочке Фиореллу. Бледная и заплаканная, она опустила низко голову и не поздоровалась. Ведущая ее домой женщина была сурова: досталось, видно, маленькой грешнице от священника. А я так и осталась без исповеди, крестившись только в 20 лет.
Но вскоре наша коммунальная жизнь на улице Веснина подошла к концу. Папа получил возможность построить кооперативную квартиру в доме Радио и Телевидения, в районе Речного вокзала. Предстояло расставание. Как-то мы с Фиореллой по очереди катались на качелях в чужом дворе. Мне надоело ждать ее, и я пошла обратно, к дому. Пройдя ряд переулков, я услышала за спиной торопливые шаги, обернулась — Фиорелла, вся в слезах, с разбитой в кровь губой неслась за мной что есть мочи. «Зачем ты меня бросила!» — кричала она, задыхаясь. Я удивленно разглядывала ее лицо, впервые наблюдая безумную маску отчаяния.
Иногда, видя по телевизору итальянские фильмы, я всматриваюсь в женские лица… Кто теперь Фиорелла?
Глава 7. Линия горизонта
Наш новый дом на Речном будет местом, где я превращусь из подростка в женщину. Здесь справит свадьбу моя сестра. Сюда будут по-прежнему приходить многочисленные друзья родителей, и здесь они в конце концов разведутся, разменяв трехкомнатную на две отдельные (в одной из них у папы родится дочка от второго брака). Дом, который я буду считать родительским — взрослея, уезжая и возвращаясь.
По мнению мистиков, человек должен хотя бы раз в год видеть перед собой чистую линию горизонта. Магический крест, образующийся от пересечения вертикали тела и горизонтали пространства, дает мощный энергетический заряд, необходимый всем, особенно горожанам. Наша семья, поселившись в минутах ходьбы от канала имени Москвы, как будто вырвалась на волю из тесных арбатских переулков. Перемены к лучшему произошли у всех четверых. Папа готовился к самостоятельной работе на «Мосфильме»: закончился период, когда он был «вторым»
на картинах Эльдара Рязанова: «Карнавальная ночь», «Дайте жалобную книгу», «Берегись автомобиля». Мама начала работать на том же «Мосфильме» ассистентом по актерам, и ее первой картиной стали «Братья Карамазовы» Ивана Пырьева. Моя сестра решила поступать в Полиграфический институт, хотела стать художником-графиком. Я бесконечно ей позировала — в профиль, фас, сидя и лежа, так что стены квартиры были увешаны моими портретами. Сама я поступила в английскую спецшколу, только что открывшуюся поблизости.
Училась я через пень-колоду: тройки по физике и математике, четверки, изредка пятерки по литературе и языку. Строго говоря, я не училась, а пребывала на уроках. Меня одолевала поразительная смешливость: стоило мне что-нибудь нафантазировать во время урока, и я начинала трястись от хохота, пока не выступали слезы на глазах. Однажды на уроке химии я представила, что над головой толстой, похожей на грушу химички с правой стороны висит градус, вроде ртутного шарика. То, что она очень крупная женщина, а градус над ней — малюсенький, было совсем смешно. Химичка, ничего не подозревавшая о том, что я ей «приклеила» своим воображением, продолжала с постным видом открывать рот и издавать звуки. Затем меня «понесло» — я уже видела весь свой класс с переливающимися кругляшками над головами… Наконец, почти свалившись под парту от хохота, я была вынуждена остановиться — меня заметила та, над кем я «ставила опыты», и сделала строгий выговор. Шарик лопнул! Химию я сдала, сшив пояс для шпаргалок по всем билетам. Я не знала ровным счетом ничего из этого предмета, и даже зубрежка была бесполезна: абсолютный ноль… с градусом. (Сработал принцип бумеранга: что посеешь, то и пожнешь.)
Литературу читала я тоже редко, но если уж влюблялась в какую-нибудь книжку, то зацеловывала буквально каждую страницу. Так, в четырнадцать лет я пропала с головой в поэзии Марины Цветаевой. Наш сосед Володя Барсуков принес мне темно-синий том из собрания «Советский писатель» — и больше он его не видел. Только я открыла книгу, как на меня обрушилось наваждение. Даже от синего коленкора обложки исходила какая-то особая энергия — что уж говорить про страницы и фотографии. Ее мысль, страсть, ритм, аскетизм, ее облик и что-то еще, чего мы не понимаем окончательно в любой силе, воздействующей на нас, — ее мир вселился в меня и стал мерой всего. Впервые с такой очевидностью, на примере ее жизни, я обнаружила взаимосвязь между трагичностью судьбы и масштабом личности. Как если бы невидимый некто разбросал мины на чьем-то пути и тот, кому удалось его пройти, не подорвавшись, становился гигантом.