Идущий в Иерусалим (сборник)
Шрифт:
Стою, любуюсь уже под конец смены, а тут и главный подходит. Работу отметил положительно, но сурово, чтобы не вздумал подчиненный нос задирать – это правильно. А сам просит еще надпись сделать. И бумажонку эту с оглядом в карман спецовки моей сует. Вынес я на свежий воздух ящичек, присел на солнышко и давай кисточкой выводить, чтобы красиво и аккуратно буковки легли. Заработался, зарадовался, не заметил, как день рабочий кончился.
Трафаретом значки уже разные набиваю: зонтики, рюмочки и цепочки, вдруг слышу сзади себя крик нашего особиста Геннадия Егорыча: «Ты, что, Иван Платоныч, совсем в тюрьму захотел? Может, ты и родину уже продаешь?» Никак нет, говорю, не имею такой привычки, чтобы родину кому продавать, а сам оглянулся со страху и вижу, что он папкой кожаной своей показывает на людей прохожих, что за нашим сетчатым забором идут и на нас от любопытства любуются. Потом замычал он что-то и на надпись мою этой же папочкой показывает: «Устройство отстрела второй ступени Изделия ДБ-007. Адрес: Второй ракетный пояс…» Признаться, я и сам впервые все вместе прочел… И хоть ничего толком не понял, но проявил бдительность и в героическом порыве бросился на эту страшную надпись и закрыл ее своим телом.
Особист короткими перебежками под перекрестными взглядами зазаборных врагов, вероломно глядящих на наш мирный созидательный труд, побежал за подкреплением. Нашел в цеховом тылу двоих тяжелораненых зеленым змием бойцов и приказал им меня вместе с ящиком эвакуировать в укрытие. Бойцы, которым не дали добить свои законные фронтовые пять-по-сто-грамм, громко переживая перерыв в любимом занятии, дотащили нас до столярки и отлепили меня от ящика. Подумал я в ту минуту: как удачно, что лак был не наш «эн-цэ», а то бы меня из ящика пришлось выпиливать. А это ж какой перерасход материалов!
Отметив, что нашими героическими усилиями сохранена важная государственная тайна, Геннадий Егорыч все-таки дал волю своим напряженным нервам и оглушающим шепотом спросил, какой, мол, враг народа заставил меня — работника без допуска — писать эти страшные буквы. Главный инженер, говорю, кто же еще? И бумажку левыванычеву ему предъявляю, как вещественное… Заскучал он тогда и еще более громким шепотом: «И-штоп-ни-ка-му-у-у-у!»
Втроем отступали мы с передовой. Два бойца радовались, что у них «еще осталось», а я сильно переживал за нашего особиста: какая же у него все-таки вредная и нервная работа. А самое для него грустное — это его обособленность от коллектива тружеников, которые обходят его стороной, видимо, по привычке суровых времен. Под наплывом этих рассуждений подошел я к особисту Геннадию Егорычу, положил руку на его приспущенное плечико и проникновенно так сказал: «Вы, Геннадий Егорыч, не подумайте… Мы вас очень даже уважаем, а труд ваш героический ценим высоко. А лично я вас, как есть, просто даже люблю, как старшего брата». Долго смотрел в мое лицо этот бывалый человек… Потом, наверное, поборол что-то внутри себя и протянул свою руку на предмет дружеского пожатия. «Спасибо, — говорит, — а я и не знал…» Я и сам не знал, пока не побывал с ним в боевой операции.
Только потом уже довелось мне понять до всей глубины сути трагичность и великую подвижность судьбинушки этого с виду неприметного человека. А случилось это понимание во время нашего приятного общения с лейтенантом Павлушей.
Сидел я вечерком на нашей лавочке, дышал и любовался на детишек, которые играли в песочнице. Песочек речной им завод привез на самосвале — чистенький, беленький — вот малышня и копошилась там под приглядом заботливых мамаш. Детишки нынче одеты красиво, как на праздник, сами такие сытенькие, щекастенькие, веселенькие — любо-дорого на них поглядеть.
Вспомнилось тут мне детство мое босоногое. Накатило эдак… Идем, бывало, с матушкой моей ненаглядной… Уж такая матушка у меня была, что просто нет и не бывало таких ни у кого. Отпустит отец нас в церковь, только предупредит, чтобы мы там не выставлялись особо. Времена тогда стояли такие… И вот идем вместе, а она, голубушка моя, при каждом нищем да калечном останавливается — много их тогда по дорогам сиживало… Копеечку медную или хлебушка даст, а сама глазки свои все платочком промокает. Отойдем в сторонку, а она присядет ко мне, обнимет и давай плакать мне в плечико, как ей жалко всех… До сих помню, как она сквозь слезыньки свои шептала: вот как, Ванечка, жалко-то, что готова всем несчастным да убогоньким всю себя по кусочкам раздать. Жалко так всех ей было, голубушке моей ненаглядной…
Присел тут рядком и наш Павлуша. Он с работки своей возвращался. Присел и тоже на детишек веселеньких поглядывает. Сидит и рассуждает, что вот послали его в командировку аж в Узбекистан и велели везти туда подарки местному начальству, чтобы они посодействовали ему в работе по поимке вредных преступников. Выдали ему для этой цели талон в «Елисей», чтобы в тамошних закромах он присмотрел, что получше. Походил он там, поглядел на подземное изобилие, набрал в портфельчик баночек с бутылочками, а самого ненароком грусть посетила. И в этой грусти решил наш Павлуша, что нечего этих узбеков кормить, когда наш народ начинает забывать вкус настоящей пищи, какую раньше кушал любой нормальный русский человек.
Вставай, говорит, Иван Платоныч, будем восстанавливать национальную справедливость в отдельно взятом дворе. Сурово сказал наш блюститель, так что никак нельзя не подчиниться и ослушаться. Помог я ему вынести стол во двор и примостить под березку. Выставили большущие колонки музыкальные в открытые окна его апартаментов. Хозяин музыку свою необычную включил, пояснил, что это концерт композитора Чайковского под номером один. Затем тарелки, вилки и стаканы на стол поставили. Из портфельчика вынул Павлуша весь свой ассортимент и по столу рассортировал, чтобы каждому равномерно от щедрот елисеевских досталось. Я только спросил его, что же это наше начальство узбеческое, совсем без подарков у нас осталось? Может, ему чего другое подарить? Вон у меня в шкафу платок с рисованным петухом имеется. Не волнуйся, мил-друг Платоныч, говорит Павлуша сурово, я уже придумал все как надо. Я им матрешку большую привезу, пусть играются. И красиво, и развивает. Это правильно, говорю, опять же дружбу народов укрепляет. Ведь, им, поди, тоже чего-то красивого хочется, а то у них там один урюк, арык и пекло.
Понемногу народ придворный к нам стал подтягиваться и рассаживаться: Юрий Палыч, Нилыч, Капитолина, Саня, Иринка и другие, кто захотел. Правда, те, кто лично Павла не знал, но слышал, что он милиционер, — эти принимать участие опасались.
Стали друзья-соседушки винцо заграничное разливать да баночки незнакомые отпирать. Женщины придворные поднесли еще своего обычного: холодца с хреном, огурчиков малосольных, лучку зелененького с подоконника. Мужичков своих к их огромной радости в магазин послали: а как же! — такое торжество, да еще во главе с большим начальником! Которые постарше, стали вспоминать, что раньше вот так же во дворе все большие праздники летом справляли, а теперь все по лесам, как разбойники, взяли моду скрываться. Эх, приличное застолье наш Павел организовал! Наведался и участковый наш, но поговорил с Павлушей и получил от него заверения, что все будет в порядке, что он самолично проследит. Участковый бутербродик с паштетом гусиным взял, а от жидкого отказался, посетовав, что при исполнении, вот.
Смотрю — народец разулыбался и заговорил прилично так, без выражений. Женщины тоже улыбаются: мужички все при них, все на глазах, баловать при начальстве стыдобятся. Под музыку композитора Чайковского наше застольное население стало вспоминать свои познания про консерватории, симфонии и скрипки. Получилось шумновато, но культурно.
И вдруг рядом с нашим столом появился Геннадий Егорыч в военной рубашке, холщовых шортах и панаме — сразу его в таком наряде и признать трудно. Павел смотрел на нашего особиста, а тот — на наши закуски. Я их, как водится, познакомил. Геннадий Егорыч присел за стол и уважительно подцепил щепотью маленький бутербродик с черной икоркой. Пригубил рюмочку экспортной «Посольской», прислушался к внутреннему растворению, потом к внешним разговорам про культуру музыки — и вдруг решительно встал. Пробурчал под нос, что вот прямо сейчас вернется, но не один, а с мамашей. Павлик посмотрел на меня, что, мол, за мамаша у него такая, чтобы ее за стол необходимо приводить. Я пожал плечами и сказал, что с мамашей его еще не знаком, только человек он героический, потому как сам давеча испытал его в боевой обстановке.
И вот видим мы очень даже удивительную картину: идет наш Геннадий Егорыч низко согнувшись, а на спине его — громадная рыбина с костями наружу. Хвост этой чудищи по песку волочится. В руках у носильщика булькает канистра. Наше застолье в удивлении встало со своих мест и бурно приветствовало появление эдакого богатства. Потом все в одночасье закрутилось, как в старом кино. Народ в едином порыве принес тазик, большой нож и клеенку. Из нутра этой зверюги вывалилось в тазик с ведро черной икры. Кто резал рыбу на куски, кто разжигал огонь в мангале, кто икру солил и перемешивал. Потом жарили шашлыки из этой осетрины, икру кушали ложками, из канистры разливали пиво в банки.
В это время мы втроем сидели за столом перед тарелкой черной подсоленной икры с желтыми прожилками и слушали удивительный и трагический рассказ Геннадия Егорыча. Так вот, рыбину с пивом привез ему самолетом из плавней боевой друг, который с большим трудом разыскал его. Оказывается, сразу после выпуска из спецшколы всю их группу из восьми человек посадили по приказу в военный самолет и, ничего заранее не сказав, повезли куда-то в неизвестном направлении.
Летели они через горы и моря много часов. Вышли из самолета в жаркой африканской стране. На военном аэродроме пересадили их в бронетранспортер и повезли через джунгли на боевую позицию. Посадили в окоп и приказали держать оборону до прибытия подкрепления. Сидят наши воины в окопе и ничего не понимают: ни где они, ни зачем они тут, вообще ничего… Жарко, сыро и тихо. Только мухи жужжат и птицы незнакомые орут, что тебе наши вороны, только с красными носами. Пустили они по кругу фляжку со спиртом, и только она дошла до нашего Геннадия, как вдруг бабах! И все! В смысле ничего!