Игра со спичками
Шрифт:
— А вам очень хочется, чтобы все писатели творили в духе соцреализма? А остальных надо отправлять на перевоспитание на Колыму?
— Не приписывайте мне то, чего нет. Я прекрасно понимаю, что это теперь невозможно. Сталь не закаляется в тепличных условиях. Я не Кюхельбекер, который хотел писать классицистские оды в эпоху романтизма. Но антисоветчину-то можно не писать! К своему прошлому надо относиться с уважением! Иначе — свинство!
— Конечно, я должен воспевать героизм Павлика Морозова. Донести на своего отца — такой подвиг! Вы, наверно, не прочь его повторить?
— Ладно, оставим тему террора! Это предмет довольно скользкий.
— Конечно, тема какая-то склизкая, не марксистская, ох, не марксистская!
Я пропустила злополучную ремарку мимо ушей.
— Но ведь Вы уехали не из 37-ого года! Чем вам развитой социализм-то не нравился? Что бы Вы вместо него хотели?
— Свободу. И уважение к правам личности. Чтобы каждый мог писать и читать всё, что захочет, не боясь репрессий.
— Как на вашем любимом Западе?
— Да. Христианская цивилизация уже тем хороша, что вопросы, о которых у нас можно только шептаться по кухням, там можно обсуждать открыто! Я читал лекции американским студентам, на которых излагал примерно то же, что и здесь. И не боялся, что меня за это арестуют!
— Ну, это как в том анекдоте про израильскую армию. Новобранцам говорят: «Здесь вам не Советская армия, верхнюю пуговицу мундира можете расстегнуть!» «А можно застегнуть верхнюю пуговицу, если холодно?» «Ни в коем случае, устав запрещает!»
— Не понимаю, к чему Вы.
— К тому, что если бы Вы стали ругать там рынок и американскую демократию, то быстро узнали бы цену тамошней свободе. Никакой полной свободы слова не бывает нигде и никогда! По крайней мере, продолжительное время. Просто там вместо идеологической цензуры — экономическая. А это едва ли не самый поганый вариант. Чем вещь пошлее, тем она выгоднее! Рынку абсолютно наплевать, какие это имеет последствия для человеческих душ. Выгоден разврат — и давайте его сюда! Вы наверно, плохо марксизм в своё время усвоили.
— Меня от него всегда тошнило!
— И потому Вы не знаете и знать не хотите, что при 10 % прибыли с Капиталом можно договориться, 15 % — зона риска, при 100 % Капитал свернёт себе шею, а при 300 % нет такого преступления, на которое бы не пошёл Капитал даже под угрозой виселицы!
— Ох, коммунистка! — вздохнула моя мать.
— Мама, ну скажи, в чём я не права!
— В том, что ты зануда! Слушай, кончай! Давай лучше попоём песенки.
— Но я же не виновата, что он такие песни поёт.
— Маша, мы же договорились, парткомов здесь не устраивать. Проводи свою воспитательную работу где-нибудь на комсомольском собрании.
— Но ведь его туда не заманишь.
— Маша, с тобой просто невозможно! — затем она обратилась к Галицкому, — Вы уж извините нас, пожалуйста, она у нас такая правильная…
— Да ладно, много я таких на своём веку перевидал.
Я была вынуждена замолчать. Мне было ужасно обидно. Как будто мне прощают какую-то вину. А я знала, что с точки зрения своих принципов поступаю правильно. Не могу поступиться принципами, хоть режьте. Но за это не режут, над этим почему-то всегда смеются. Но подо всем, что я сказала в тот вечер, я и сейчас готова подписаться, ведь я не флюгер, который меняет свои убеждения от малейшего порыва ветра.
Когда я спорила с Галицким, я испытывала эмоциональный подъём, но теперь, после, испытывала страшную усталость. Сколько я спорила? Час? Два? Мне очень хотелось убедить не Галицкого, нет, я знала, что это невозможно, но всех зрителей этой драмы. Но убедила ли я их в чём-нибудь? Не знаю и теперь не узнаю уже никогда. Во время спора они молчали и не вставляли реплик. Но было ли это молчание знаком согласия? И согласия с кем? Со мной или с Галицким? Я была так сосредоточена на том, что я говорю, что просто не могла смотреть по сторонам, и потому ничего не могу сказать об их реакции. Хотя в наш спор со стороны было действительно трудно вклиниться, теперь post-factum мне кажется, что «комсомольская зануда» им действительно надоела. Ну почему, почему, когда я пытаюсь донести до людей правду, я бьюсь, как бабочка о стекло? Говоришь метафорично, так отец возражает: «Это недостаточно доказано», перечисляешь сухие факты, так мать сразу «Это скучно, это надоело». Почему же тогда всяких Галицких им слушать не скучно?! Потому что ложь интереснее правды? Или потому что в песенной форме? Конечно, примитивную ахинею проще изложить в песенной форме, чем ту сложную диалектику, которая делает историю наукой. Я порой понимаю муки Кассандры, предсказаниям которой никто не хотел верить. Они казались слишком сложными, чтобы в них вникать. Но почему, почему?
Я сидела в кресле и молчала. Дальше опять пели какие-то песни, кажется, не про политику, а впрочем, я не слушала. После всего того, что он наговорил, я просто не могла наслаждаться даже самыми аполитичными из его песен. Надеюсь, вы меня поймёте. Я думала о том, какой всё-таки след мне удалось оставить в их душах. Они опять молча слушали его, но какие-то сомнения, наверное, я в них заронила. Не сочтите за самодовольство, но и тогда, и теперь мне мои аргументы кажутся убедительней. Однако в тот момент я попросту забыла об одном элементарной вещи. Эта ошибка непростительна для историка, мне стыдно в ней признаться, но я раз уж я решилась рассказать всю правду, то никуда не деться. Я забыла, что для успеха речи вовсе не обязательно, чтобы она была глубоко содержательной. Ведь те, кого считают обычно самыми гениальными ораторами двадцатого века, например, Керенский, Троцкий, Геббельс, зажигали толпу на редкость пустыми речами. Это становится очевидным, если записать эти самые речи на бумаге и попытаться законспектировать: основных мыслей не уловить. Поэтому об их взглядах судят не по речам, а по письменным источникам, то есть по дневникам, мемуарам и т. д. А речь на публику — это своего рода сеанс массового гипноза. А я гипнотическим способностями не обладаю, поэтому спорить было бесполезно. В конце концов, всё перевесил его ореол мученика, хотя в тот момент я об этом не догадывалась.
Я помню, Марина и ещё некоторые гости засобирались домой. Я вышла в прихожую их проводить.
— Ну что, юная спорщица, скажешь? — обратилась она ко мне.
— А разве я в чём-то неправа?
— Ты большая идеалистка, нельзя быть такой!
Прямо как в том мире! Я взглянула на часы. Было пол-одиннадцатого. Но тогда она уходила последняя… А через час часы должны остановиться.
— Да мы, в общем-то, все с тобой согласны, — сказала Катя (не та Катя, что сообщила мне про теракт, а её тезка).
Я улыбнулась. Эти слова звучали для меня сладкой музыкой.
Но когда, закрыв за ними дверь, я вернулась в гостиную, меня опять ждал неприятный сюрприз. Галицкий опять взялся за старое. Из песни, звучавшей в этот момент, я запомнила только припев. Я никогда не слышала её раньше или позже, и потому понятия не имею, чьи авторские права нарушаю, её цитируя, но слова припева там были такие:
Ростовщик, но чужих окраин, Кредитор, но своих развалин, Я рифмуюсь со словом Сталин, Я коричневый город Таллинн.Я так и застыла в распахнутых дверях. Наверно, со стороны я напоминала гневного ангела. Когда песня кончилась, все как-то смущённо замолчали под моим взглядом.
— Закрой дверь. Дует, — сказала моя мать. Балконная дверца была приоткрыта на щеколду, и по комнате действительно пролетал холодный ветерок.
— Вы опять! — только и сказала я, но дверь за собой всё же закрыла, хлопнув ею чуть сильнее, чем это было бы вежливо.
— Никто не дал Вам права устанавливать здесь цензуру, Мария, — холодно сказал Галицкий.
— А кто дал Вам право восхищаться фашистами?
— А разве Сталин поступил лучше фашистов, когда захватил Прибалтийские республики?
— Если бы он этого не сделал, то они достались бы Гитлеру. В конце концов, там был референдум. Большинство пожелало присоединения к Советскому Союзу.
— Референдум под давлением войск!
— Голосование было тайным, и подтасовок там не было. Я не понимаю, чего Вы хотите. Ведь если бы их сдал Гитлеру Чемберлен, Вы бы, наверное, восхищались им как дальновидным западным политиком. Если бы были живы, конечно. Потому что тогда бы Великую Отечественную мы могли бы и не выиграть! И тогда ваши предки сгорели бы в печах крематория! Вам что, жить надоело, я вас не пойму!