Именины сердца: разговоры с русской литературой
Шрифт:
— Какую, по-твоему, роль играют «толстые» журналы в современной литературе?
— Мне не хочется этого произносить, но очень боюсь, что они медленно сходят на нет и утраченные позиции едва ли вернут. Это грустно. С журналами связана большая часть моей литературной жизни. Я печатался в самых разных, сознательно пренебрегая идеологическими концептами — в «Новом мире», «Знамени», «Октябре», «Дружбе народов», «Роман-газете», «Гранях», «Москве», «Литературной учебе», «Смене»… Я с большим уважением к ним отношусь, но что поделать, если публика не хочет или не может подписываться так, как прежде. Только журналы все равно, я верю, нужны, и мы сами не понимаем, что теряем, с чем спокойно примиряемся, перекочевывая на книжный рынок.
— Знаю, что ты получил премию Лейпцигского литературного клуба «Lege Artis» «За лучший русский рассказ» — «Партизан Марыч и Великая Степь». Солидарен с теми людьми, что премию тебе вручали, — рассказ просто замечательный. Ты сам тоже считаешь его удачей? Есть у тебя вещи, которые критика, как тебе кажется, просмотрела? И как оцениваешь премиальные процессы — раз уж о них речь зашла. Они влияют на литературные дела, на судьбу писателя?
— Спасибо на добром слове. Про удачу говорить ничего не стану. А насчет вещей, которые критика просмотрела… Думаю, что большинство моих текстов в «нулевые годы» — повествование в рассказах «Падчевары», рассказы «Присяга», «Все люди умеют плавать», повесть «Вальдес» в «Новом мире», подборка рассказов в «Октябре» — именно что просмотрели: похвалить похвалили, поругать поругали, но разбираться, что там, о чем они, почему и зачем, всерьез никто не захотел. Может быть, потому, что малая проза у нас вообще на обочине. А что касается премий, то в моей жизни они, конечно, сыграли свою роль. И «Антибукер» в 1995-м за «Рождение», и эта немецкая премия, и журнальные — «Смены», «Октября», «Романгазеты», «Московского железнодорожника», наконец — Солженицынская. Я стараюсь относиться к ним трезво и не преувеличивать ни их значения в своей судьбе, ни своего в истории этих премий. А вообще с точки зрения интересов литературы премия как способ привлечь внимание общества к книге в наше телевизионное время — важна.
— О твоей литературной генеалогии. Откуда, на какой почве ты возрос? Любимые, в конце концов, книги.
— Возрос я на русской почве, и сколько помню в сознательном возрасте, всегда считал себя почвенником. Мне дорога русская идея, но, во-первых, без любых попыток соединить ее с идеей коммунистической, без какой-либо «ностальгии по СССР», периоду, который я считаю в целом враждебным по отношению к истории моего народа, а во-вторых, без истерического антисемитизма и поиска везде и всюду масонских заговоров и действия злонамеренных сил.
— С последним пунктом соглашусь, за «масонов»; а с тезисом о враждебности коммунизма России не согласен категорически. Но не будем спорить, а то далеко зайдем. Про книги ты еще не сказал, про книги.
— Любимые книги… Если их начать перечислять, то это вся русская классика, но особенно Пушкин, Достоевский и Чехов, а в ХХ веке — Бунин, Платонов, Казаков, Шукшин, Домбровский, Астафьев, Венедикт Ерофеев. Из поэтов — прежде всего Рубцов. Но и западную литературу ставлю очень высоко. Вообще люблю книги как факт человеческого бытия.
— О современниках будем говорить, о старших учителях? Кто, на твой вкус, из нынешних или недавних величин останется в литературе, кто исчезнет? Солженицын, Распутин, Искандер? Бондарев, Бакланов, Борис Васильев? Екимов, Личутин, Крупин? Битов, Маканин, Есин? Улицкая, Толстая, Петрушевская? Лимонов, Проханов, Поляков? Или у тебя иные ряды? Какие имена из перечисленных мной ты бы не назвал? Чьи я, быть может (наверняка!), забыл назвать?
— Если я вдруг вздумаю сказать, что исчезнут Бондарев или Бакланов, Борис Васильев или Татьяна Толстая, во-первых, я их обижу. Во-вторых, откуда я знаю, что на самом деле произойдет? Лучше признаем очевидное: в литературе не исчезает никто. Как и в истории. У каждого свое место и своя роль, только не надо садиться на чужой стул. Среди тех, кого ты назвал, есть писатели мне более близкие (Распутин, например), есть более от меня далекие (Улицкая), но нет неписателей, и я думаю, за их читательское будущее опасаться не стоит.
Мне особенно дорог Солженицын, и даже не потому, что я получил от него премию, а потому, что в свое время его книги меня поразили. Не в советское, тогда я их не читал, негде мне было взять. А вот в перестройку, когда прочел «Матренин двор», «Бодался теленок с дубом», эти вещи помогали в чрезвычайно мутную годину понять цену истинной литературе и подлинному авторскому слову. Очень люблю Бориса Петровича Екимова, полагаю, что из современных, активно, постоянно пишущих авторов — это лучший писатель, причем, что важно, он, пожалуй, единственный в твоем списке, кто все время, фактически безвылазно живет не в Москве и знает, а потому пишет нынешнюю русскую жизнь из глубины. А вообще расставлять писателя по рядам мне не по душе. Это товар штучный, и здесь ценнее различия особенно между теми, кто на первый взгляд близок. Например, Екимов или не названный тобою Белов (очень его люблю) — скорее антиподы, притом что оба числятся по ведомству деревенской прозы. Кого ты еще не назвал и кого я очень уважаю и как писателя, и как человека — это Леонида Ивановича Бородина.
— Безусловно, и Бородин, и Белов — это замечательные писатели, не спорю. И литературой, и судьбой своей они всегда вызывали мое восхищенье…
А у тебя есть чувство, что ты принадлежишь к какому-то литературному поколению? Что-то роднит вас — родившихся «неподалеку» (во времени, за одну «пятилетку») — Пелевина (1962), Варламова (1963), Дмитрия Новикова (1966), Дмитрия Быкова (1967), Антона Уткина (тот же 1967). Видишь, какие разные имена, да? Ничего общего — или что-то все-таки можно найти? (Помимо того, что, на мой вкус, это именно тот ряд имен, что во многом определял литературный процесс в последнее десятилетие.)
— Я свое поколение определяю так — Антон Уткин, Павел Басинский, Олег Павлов, Михаил Тарковский, Владислав Отрошенко, Борис Евсеев, Александр Яковлев, Светлана Василенко, Александр Кузнецов-Тулянин (автор замечательного романа «Язычник»), Андрей Волос. Пелевин для меня человек все же очень чужой. Дмитрий Быков во многом восхищает, но это тоже не совсем мой круг и образ жизни. Дмитрия Новикова, к сожалению, пока не читал.
— А ты почитай, он стоит того. Можно еще Андрея Геласимова вспомнить (1965) и Гришковца (опять 1967). Какое-то раздробленное поколение получается? Или ты другой бы ряд поколенческий выстроил?
— Геласимова и Гришковца тоже не читал, хотя с первым из них познакомился на книжном салоне в Женеве, а о Гришковце очень много хорошего слышал. Но что делать, физически не успеваю все читать. Правда, Прилепина прочел. Но в писательские поколения, равно как и в группы, союзы, объединения, партии — не слишком верю.
— Ты был визитинг-профессором в Айовском университете. Как тебе американские студенты? Что они знают о русской литературе? Чьи имена не знают вообще? Знают ли хоть одно современное имя?
— В Америке я был не визитинг-профессором (это у Сергея Ивановича Чупринина в его словаре ошибка, там их, к сожалению, вообще много), а «writer-in-residence», писателем при университете, что куда интереснее. Выглядело это так. Я жил с семьей в самом интеллигентном американском городе Айова-сити, у меня был кабинет в старинном офисе викторианского стиля, где мне рекомендовали всегда держать открытой дверь, но я ее закрывал, чтоб не мешали, и писал роман «Купол», в котором предугадал еще до событий в Югославии, как американцы будут бомбить непокорные им страны. А раз в неделю или две мне давали карту штата, автомобиль и показывали то место, куда я должен ехать, чтобы встретиться с американскими колхозниками и поговорить с ними за жизнь.
По отличным дорогам самого серединного штата американского континента я ехал меж кукурузных полей и нетронутой степи в те края, где никогда не ступала нога русского человека, и встречался с людьми, которые никогда русских не видели. Это были вовсе не те американцы, которых можно найти в колледжах или университетах. Эти были настоящие почвенники, свои люди. Мое общение с ними было как встреча двух цивилизаций. Разумеется, никаких современных русских писателей они не знали, да и зачем им? На том английском, какому научили меня в незабвенной спецшколе № 15 Пролетарского района, я рассказывал им о своей стране, о том, как в детстве меня пугали Америкой, что думаю про нее сейчас, они слушали внимательно, и я видел в их глазах одно — работающий детектор лжи. Им важно было понять, вру я или говорю правду, искренен с ними или нет. Все остальное не имело значения.